Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси - страница 102
Храм был посвящен Шиве — и сам он был тут, в золотом уборе, всесиний и всемогущий, — но это не означало, что в нем не найдется места прочим богам и их супругам. Все они тоже были здесь; все разные, все одинаковые, все — одно. Один за всех, и все за одного. Я обошел храм по часовой стрелке. В задней его части, в чем-то вроде тюремной камеры, сидел святой муж со спутанной гривой белых волос и бороды и что-то невнятно бормотал, приглядывая за маленьким огоньком, словно это была хрупкая птичка, которую нужно вернуть к жизни. Он был полностью сосредоточен на пламени и на произносимых им словах. Они звучали не как заклинание, а скорее как его останки, словно он едва мог припомнить слова, заведшие его разум туда, где он сейчас благополучно пребывал, и бессильные вернуть его обратно. Впрочем, у него и не было желания никуда возвращаться. Он бормотал, словно во сне, словно бодрствующее состояние было одной из форм сна, и только те, кто спал глубоко, могли пробудиться к сновидению жизни. Не ведающий о моем присутствии — как, подозреваю, и о своем собственном, — он чувствовал бы себя вполне комфортно и в психушке, и в храме. Он коротал свой век у себя в камере, которая, разумеется, не была никакой камерой — не более, чем вся остальная Вселенная. Запертый в ореховой скорлупке властелин бесконечного пространства. Жалко, что «Гамлета» не перевели на санскрит, хотя, скорее всего, тогдашние читатели в лице брахманов шестнадцатого века отвергли бы его «Быть иль не быть?» как полный нонсенс, на том основании, что бытие и небытие суть одно и то же, что небытие есть высшая форма бытия, а само бытие есть иллюзия.
Со мной поздоровался мальчишка и спросил, откуда я.
— С Марса, — ответил я, улыбаясь, и пошел дальше.
Я хотел побыть один, но и эта идея не имела никакого смысла. Зачем быть одному, если можно дать ему денег, чтобы он рассказал мне то, что я и так давно знаю? Откуда-то сверху в храм проникал сноп пыльного солнечного света и ложился на стену, высвечивая санскритское изречение. Мальчишка указал на луч, который указывал на священный текст, словно палец читающего по слогам человека, медленно ползущий по странице трудной книги. Я тоже не стоял на месте; мальчишка тащился рядом и чуть впереди, как бы намекая, что это он меня водит по храму. Он называл имена всевозможных богов, втиснутых в маленькие ниши вдоль стен; многие статуи были покрыты свежим слоем киновари или обвиты гирляндами цветов. Белый Вишну из мрамора и серый Вишну из камня обитали по соседству, в усыпанных лепестками святилищах. Трехглазый Ганеша мандаринового цвета жил на улице, в залитой солнцем внешней нише.
Цветы тут были повсюду, в том числе и у меня на шее. В отличие от храма Дурги, пахли они так, как им и полагалось — это был аромат настоящих цветов. Вернувшись внутрь, я дал двадцать рупий старику, который их сюда принес и к которому меня подвел мальчишка — тот, что в один прекрасный день займет его место или уже занял с полвека назад. Все в Индии становилось куда проще, если у тебя была при себе мелочь. Воздух был насыщен запахом цветов и еще более густым запахом благовоний. В храм заходило все больше людей, а вокруг звонило все больше колоколов. Было нереально шумно, как в ночном клубе — изначальный побег от самсары[175]. Мальчишка все еще торчал рядом. Губы его шевелились, но я не слышал ни слова. (Может, так оно и было для глухих? Все равно что попасть в звуковой ураган?) Я дал ему пять рупий, и он оставил меня в покое. Было невозможно разобрать, когда перестает трезвонить один колокол и вступает другой. Если попытаться описать производимый ими шум одним-единственным словом, то это будет слово «гвалт». Да, перезвон колоколов сливался в один сплошной гвалт. И в сердце этого гвалта бил барабан, делая его глубже и сильнее, акцентируя его ритм. В глубине храма, в святая святых, жилистый жрец в белых дхоти