Димитр бежал через тополиную рощу, ничего не видя, чуть не врезался в ствол, ярость кипела в груди, кулаки, хранящие ощущение ударов, никак не разжимались, на щеке под ухом он вдруг ощутил боль и, потрогав это место, увидел на руке кровь. Убить его мало, гадом обозвал! Он бежал, ошалевший от гнева, хрустела под ногами смерзшаяся земля, и чем дальше от стройки, тем яснее он понимал, какие перемены начались в их жизни несколько дней назад, к чему это привело. Что-то прорвалось, как пар сбрасывает крышку с кипящего котла и вырывается наружу; что-то стало не так, как должно было бы быть, многое не так, если до того дошло, что его называют гадом бывшие товарищи, его, который никого не обманул, не обидел, ни у кого стотинки не взял; теперь он знает, что делать, потому что гады они, а не он. Убить его мало — гадом обозвал! Димитр все шел через рощу и вдруг заметил, что идет не к вагончику, а к реке, ноги сами повели туда — нужно умыться, вся щека в крови. Спустился по склону, земля замерзла, а река течет. Присел на корточки, окунул руки в воду, умылся, кровь остановилась. Успокоившись, подумал: надо бы зайти в вагончик, переодеться, побриться, собрался-то к товарищу Домузчиеву, а не препираться с этими типами. Надо же, гадом обозвал!
Сам от себя тая неосознанную решимость отомстить, Димитр повернул к вагончику. Вот так-то. Наденет рубашку, костюм, плащ, полуботинки… А ведь дети-то, наверно, уже пришли? И жена… Удивится: ты куда? Нет, лучше уж так, как есть, товарищ Домузчиев может его и не признать, если одеться как человек. Вышел из рощи, провел рукой по щеке: ничего, крови нет, правда, ссадину видно, — и пошел по улице к центру.
В приемной Домузчиева сидели трое с портфелями, поглядывали на часы и вздыхали: задерживается. Домузчиева нет, сказала секретарша, садись жди, ты четвертый. Хорошо. Димитр робко сел, боясь пошевелиться — не замазать бы диван, и подумал: надо было все же переодеться. Звонил телефон, девушка поднимала трубку: да, в принципе здесь, но пока нет, позвоните позже. Потом начала стучать на большой пишущей машинке, ручки тоненькие, нежные, ноготки красные, личике маленькое, с челочкой, как у куклы. Сидит Димитр, дышать старается неслышно, ждет. Гадиной назвал, подумать только! Злость спадала, утихала ярость, но пережитое бередило душу. Бесшумно передвигаются стрелки на часах над входом, электрические… Трое с портфелями тихонько перешептываются.
— Да, задерживается…
Димитр понемногу успокаивается, диван удобный, можно бы и подремать, если бы он не ждал Домузчиева, а дежурил бы тут ночью, например. Но гадом обозвать?! Пришел еще один с портфелем, нервно-возбужденный, озабоченный, насупившийся, походил по приемной, потом встал, прислонившись к стене у самых дверей кабинета, и Димитр подумал: этот первым собрался пролезть, но, извините, у меня работа! Снова телефон, и девушка опять: здесь, но пока нет, позже позвоните. И снова тук-тук-тук на машинке. Три часа, четвертый, один из ожидавших поднялся с дивана и тоже встал у двери: боится, как бы его не обошли. Подумать только, гадом обозвал! Без пяти четыре появился Домузчиев, узнали по шагам в коридоре, громко топает, как хозяин у себя дома, вошел, окинул всех взглядом и властно:
— Руменков, ты приходи утром, с тобой разговор долгий. Кто первый?
— Я, — сказал тот, у стенки, и вошел в кабинет, а нервозный постоял еще немного, махнул рукой и вышел. Через обшитую дверь слышался голос Домузчиева, и Димитр подумал: разозлят его, и пропустит мимо ушей все, что я ему скажу. Но раз пришел, надо подождать, не каждый же день уходить с работы. О Симо он уже не думал, сидел неподвижно (не замазать бы диван), и мысли теперь были об одном — дали бы квартиру, а все остальное — ерунда! Вышел первый, второй чуть ли не бегом в кабинет, а Димитр и третий встали по обе стороны двери. Других посетителей пока не прибавлялось, придет и его черед.
Третий сидел долго, пошел шестой час, секретарша накрыла машинку, достала маленькое зеркальце, подкрасилась, надела плащик и боязливо приоткрыла обитую дверь: