Из благостных мелодраматических соплей в привычное пространство абсурдистского взаимостеба вернул нас, помнится, Леша Парщиков.
– А ты знаешь, Джон, что это вьетнамская народная песня? – спросил он умильного заморского гостя, окинув именинника недобрым взглядом.
– Нет, Леша, нет, что ты, это американская песня, – растерянно возразил Джон. Он еще плохо понимал, с кем связался, и плохо понимал русский устный.
– Нет, Джон, это песня вьетнамская, – миролюбиво, как и положено хозяину, подхватил Марк. – Ту Ю – это типичное вьетнамское имя, – добавил он впроброс, доставая из морозильника новую бутылку.
– Нет, нет, Марк, это не так, это ошибка, это американская песня…
Джон чуть не плакал. Он повернулся ко мне. Его наивные в круглых очках глаза молили о помощи. На фоне соловьев-разбойников столичного литературного подполья мой сравнительно трезвый вид вызвал у него неоправданное доверие. Не зря он в одной из тогдашних статей назвал меня “точкой равновесия клуба “Поэзия”.
– Ну, конечно, Джончик, вьетнамская, – подтвердил я безжалостно. – И Хэ Пи – это тоже вьетнамское имя. Хэ Пи – это папа Ту Ю.
– А “бёрздей” – это глагол, – развил тему Юра Арабов. – В общем, там неприятная история, практически инцест, – добил он Джона, мрачно сдвинув брови, как следователь в советском детективе, которому по долгу службы приходится копаться в таком дерьме.
Безжалостная “новая волна русской поэзии” накрыла Джона с головой. Он затравленно блуждал по лицам собравшихся. Разбойные глаза Еремы на непроницаемо-усатом лице не сулили ничего хорошего. Ваня Жданов, вперив отрешенный взор в никуда, пребывал вне контекста. Шансов вынырнуть, спастись, ухватившись за надувной пузырь здравого смысла, не оставалось.
Тут постмодернистское, но все же женское нутро Нины Искренко на мгновенье смягчилось. И она исполнила все тот же Happy Birthday на чистом и нежном английском – почти как Мэрилин Монро президенту Кеннеди.
Джон осторожно засмеялся. Кажется, он наконец понял: его приняли в свой круг.
Оказавшись прошлой зимой по литературным делам в Нью-Йорке, первым делом позвонил Джону.
“Это Джон Хай? Великий вьетнамский поэт? Тут один старый хрен прилетел на пару дней из империи зла в город желтого дьявола. Он рвется срочно перевести ваши стихи через Бруклинский мост на литературное кладбище в Переделкино, где им и место”.
С каждым новым безответным гудком в телефонной трубке мой вступительный текст становился все изощренней и отточенней. Наконец в трубке возник незнакомый женский голос.
Дочка его, Саша? Она ведь совсем взрослая. Двадцать лет прошло.
– Джона нет дома? Когда будет? Не будет? Где-где он? Простите, не понял, I have a bad English, – с трудом подбирая слова, лепетал я. – Можно еще раз, помедленнее?
Впрочем, с неплохим английским я бы тоже, наверное, понял не сразу. Джона не будет ни завтра, ни послезавтра. Он в буддийском монастыре. Медитирует. Три недели уединения, самоуглубления и абсолютного молчания…
Ну да, конечно, буддийский монастырь. Нашел чему удивляться. Еще тогда, в Смоленске, в гостинице, когда он ошпарил меня кипятком, Джон впервые заговорил со мной о дхарме, о срединном пути, который надо находить в каждой новой жизненной ситуации.
Спьяну не смог чайник до стола донести.
В последних числах девяносто первого года октября презренной ностальгической прозой говоря бородатому поэту Саше Голубеву имевшему троюродное отношение к местной власти благодаря в Смоленске случился первый российский фестиваль авангарда.
Нет, не так. Тогда все писалось с большой буквы: Первый Российский Фестиваль Авангарда.
Добропорядочный провинциальный город ни с какого боку столицей идей и практик нового искусства не был, однако после недавнего провала недолгого и неуверенного московского путча все смешалось в областной администрации, и перепуганное начальство неожиданно выделило под подозрительное мероприятие не только здание городской филармонии, но и довольно приличные по тем временам деньги, позволившие поселить повылезший изо всех щелей авангард в лучшую в городе гостиницу (еще вчера интуристовскую) и кормить от пуза дважды в день.