— Хей, — негромко, с усмешкой в голосе позвал хозяина киммериец. — Ты собирался нынче на базар — я готов тебя сопровождать.
— Слышу грохот водопада и громовые раскаты, — пробормотал Эбель, выбираясь из подушек. — Вот так голос у тебя — до самых печенок пробирает…
— До самого желудка, — подсластил и постельничий, с умилением глядя на Конана из-за полога.
Холодный взор был ему ответом.
— Сейчас, Конан, сейчас, — засуетился пин, в душе презирая себя за этот глупый страх, эти ужимки и смешки. — Шаровары никак не налезают… Жирен стал, жирен и нелеп…
Синие глаза равнодушно оглядели обширные телеса Эбеля.
— Прекрасный вечер, не правда ли? — с энтузиазмом воскликнул Баат. Он выполз на середину комнаты и попытался заслонить от киммерийца полуобнаженную тушу хозяина. — После вчерашнего дождя воздух свежий, удивительно ароматный! И ветерок такой нежный, такой тихий!
— Да, — сказал Конан. Ему было наплевать на ветерок, но как раз в этот момент он вдруг вспомнил, что должен быть образцом скудоумия. Так велел ему Насеет, так советовал и Ши Шелам.
— А какое яркое солнце! А какое чистое синее небо! — настырно продолжал постельничий, ободренный ответом Конана.
— Да, — сумрачно подтвердил тот.
— А какие легкие белые облачка плывут по…
— Я пойду… Вина выпью, — не выдержал наконец Конан. Даже за сотню золотых, обещанных ему Нассетом за службу у Эбеля, он не мог вынести болтовню о ветерке и облачках. Достаточно того, что здесь ему видятся эти омерзительные сны о жареных поросятах…
Он исчез так же бесшумно, как и появился. Со вздохом облегчения старый слуга посмотрел ему вслед. Только теперь вспомнив о своих прямых обязанностях, он помог достопочтенному пину натянуть шаровары, плеснул ему на щеки розовой воды для умывания и, с поклонами проводив его до самого внутреннего дворика, вернулся в его покои и завалился на широкую и мягкую хозяйскую тахту. Это был ритуал, который с превеликим наслаждением исполнялся Баатом все тридцать лет службы. Ни сам Эбель, ни слуги до сих пор ничего не замечали, но этот новый охранник… Не далее как вчера он вошел в комнату — неслышно, будто кошка, — и застукал постельничьего на месте преступления, то есть на постели… Нет, он не закричал, не затопал ногами и не затрясся в гневе; он вообще ничего не сказал — лишь скользнул своим холодным колючим взором по смятому покрывалу и перекошенной от ужаса физиономии Баата. Но отчего тогда сердце чуть не выскочило из груди? Отчего помутилось в глазах и кусачие мурашки побежали по всему телу? Виной тому, может быть, то ли брезгливая, то ли презрительная ухмылка юного варвара, а может быть…
Возлегая на хозяйской тахте, Баат все-таки признался самому себе: он просто-напросто испугался. Говорят, сытый голодного не поймет — но и голодный сытого тоже не поймет. Легко ли на старости лет лишиться такого прелестного теплого местечка? Легко ли окунуться вдруг в пучину большого города, с его нелепыми и удивительными обычаями и судьбами, с его алчностью, с его страстями, с его необъяснимой злобой к чужаку, особенно если тот холен и красиво одет?.. Бр-р-р… Старого слугу передернуло, так живо представил он себе кошмар, ожидающий его за воротами дома купца. Упаси Иштар и возлюбленный ее Адонис от хозяйского гнева!.. Уж Эбель, коль узнает, не простит, не смилостивится — выгонит вон, да еще палкой, палкой!..
От таких мыслей вся прелесть возлежания на тахте пина испарилась бесследно. Со вздохом Баат поднялся, расправил покрывало и взбил подушки; со вздохом зажег благовония, запах коих ненавидел с первого дня службы и до нынешнего; со вздохом плюнул в кувшин с розовой водой и снова накрыл его салфеткой. О, боги… Подумать только — и так все тридцать лет…
* * *
Гнедой, купленный пином нарочно для Конана, понуро плелся по улицам Шадизара вслед за паланкином с тушей Эбеля. Он словно чувствовал настроение седока, чей взор сейчас был подобен суровому взору ледяного гиганта Имира — черные брови сошлись у переносицы, а синь меж ресницами стала почти фиолетовой.
Киммериец и в самом деле кипел от ярости: на базаре, стоя за спиной Эбеля, он натерпелся позора по уши. Тот орал, визжал, брызгал слюной, угрожал и кривлялся, выторговывая медяки у мелких лавочников. Они смотрели на него с удивлением и презрением, но достопочтенного пина сие мало трогало. Он готов был рассыпаться в прах, только бы унести с базара хотя бы на одну монету больше, чем принес. Неужто он и правда отвалил за серебряную пчелу целый кошель? Конан очень сомневался. Наверняка душу вынул из злосчастного жреца, но скинул пару золотых…