Рука Ивана тянется к перу, в мыслях складывается строчка, затем вторая:
Новожилов есть такий, .
Ну, а кто ж его батьки?..
Перо устремляется дальше, легко, неслышно бежит по гладкой с желтоватым отливом бумаге.
Иван не услышал, как отворилась дверь и вошел Миклашевский. Лишь когда тот стал рядом, спохватился, накрыл листок локтем, отодвинул в сторону в сунул в открытый ящик стола.
Но Миклашевский ничего не заметил. В последнее время замкнутый, какой-то пришибленный, он сейчас снял, круглое, лоснящееся от пота лицо расплылось в улыбке.
— Подписал! — И захлебывающимся от восторга шепотом добавил: — Сказал: «Старайтесь, сударь, и года через три будете протоколистом...» Не токмо ты, Иване, но и я буду.
— Поздравляю!
На глазах Федора — неподдельные слезы. Они катились по щекам, а он не стыдился их, да, видно, и не чувствовал.
Иван оторопело смотрел на товарища. Был человек — и вдруг не стало, исчез, пропал, расплылся в мокрое серое пятно. Хотелось схватить его за ворот, встряхнуть: опомнись!
— Что же с тобой деется, Федор, лучший полтавский бурсак? Как смеешь умиляться от обещания какого-то Новожилова сделать тебя протоколистом? Не ты ли еще год тому назад с упоением читал по памяти Цицерона и несравненного Вергилия? Как торжественно звучала сочная латынь в твоих устах! А кроме того, ты и сам писал. Твои сочинения отец Иоанн Станиславский, ученик Сковороды и наш любимый учитель, ставил в пример другим и при всех говорил: «Надобно» сыне мой» усердно работать, у тебя хороший слог, а главное — мир окружающий зришь по-своему. Сие зело важно. Помни же, что говорил Плиний Старший: «Nulla dies sine linea[2].
Посул невесть откуда приблудившегося в Полтаву Новожилова застил тебе свет. А вспомни, как ты умилялся стихами Сковороды, которые читал нам отец Иоанн. Ты и сам мечтал писать. Неужто все забыл, предал? Но посмотри на меня, посмотри внимательно. Мне уже двадцать четыре, я протоколист — а как живу? Чего достиг? Такой же, как ты, как все, исполнитель бумаг.
Где же твои мечты, друг мой? Неужто забыл упоительные беседы наши в дни летних каникул, когда, забросив полупустые котомки за плечи, мы бродили по росистым дорогам нашего края, бывали в Диканьке и Опошне, доходили до самого Зенькова? Помнишь, как зоревали в полях под чистым августовским небом, укрывшись одной бурсацкой свиткой, и давали друг другу страшную клятву думать на языке матерей наших, а если бог отметит перстом своим, то и писать на этом забытом языке? А ты готов отречься? Уступить собственное невспаханное поле кому-то? Как же это, Федор? Неужто потерял разум? А может, я теряю? Наверно, ты не понимаешь, что самое горькое — терять друга, на которого надеялся, с которым собирался поровну делить и радости, и печаль?
Миклашевский, будто оглушенный, не слышал взволнованной, горячей речи Ивана. Он очень торопился, сложил впопыхах в стол бумаги, оделся и, не простившись, убежал.
Несчастный! А может... счастливый? Пройдет время — и он станет не только протоколистом, но и, может случиться, помощником столоначальника и тоже научится не замечать подчиненных? Не станет разговаривать с ними? У него будет свой дом, семья, полон двор добра. А чего еще, кстати, надобно человеку? Пожалуй... О чем, о чем думаешь ты, Иваи? Не о том ли, что и твой бывший однокашник по семинарии? Нет, тысячу раз нет!..
Иван смотрел в окно и ничего не видел. Ни золотого каштана при входе в канцелярию, ни пустынной площади и плетущихся по ней редких прохожих, ни поднятой ветром листвы, что стаями красных, желтых, сизых птиц поднялась с земли и рассеялась по крышам и заборам, снова поднялась — закрыла уголок синего неба, ставшего вдруг пестрым.
Не помнил, сколько времени простоял у окна, опустошенный, подавленный, и, еще не зная, зачем это делает, наблюдал за человеком в серой свитке, шапке из овчины и юфтевых сапогах. Мужик что-то искал, разглядывал вывески, переходил от одной к другой, чесал в затылке. Наконец остановившись у крыльца канцелярии, долго стоял перед входной дверью и, оглянувшись, снял шапку.
В коридоре послышались шаги, затем в дверь постучали, и, не ожидая разрешения, в комнату вошел человек, которого Иван видел из окна, поклонился в пояс: