Вместе со всеми воспитанниками начал одеваться и Федор. Дионисий спросил, как у него с горлом, может, лучше не испытывать судьбу, посидеть в тепле еще денек? Но Федор сказал, что он уже выздоровел, и Дионисий отпустил его.
...Огнев не уговаривал Мокрицкого остаться, «еще раз подумать». Уходишь? Ну и с богом. Нашел аттестат об окончании Мокрицким поветового училища, затем сочинил бумагу, в которой указал, что сын мещанки Федор Мокрицкий, не закончив третьего класса Полтавской гимназии, выбыл из оной по собственному желанию, так как имеет намерение поступить на государственную службу.
— Куда же пойдешь? — спросил Огнев, посыпая песком исписанные места бумаги.
— Н-не знаю. — Пожал плечами Федор. Он в самом деле не знал, куда пойдет и чем станет заниматься: будущее ему казалось смутным и тревожным.
— Так-с. — Огнев хмуро взглянул на стоящего перед ним с опущенной головой Мокрицкого. — Ты постучись в губернское правление. Знаешь, где оно? Там, слышно, требуются подручные канцеляристов... Но ежели и там провинишься, то можешь попасть и на гауптвахту.
Угрозу о гауптвахте Федор пропустил мимо ушей: он знал, что туда посылают для экзекуции, а он пока ни в чем не виновен, но к совету Огнева прислушался; забыв поблагодарить директора, с бумагами в руках он вышмыгнул из кабинета.
Мать не стала перечить Федору: желаешь служить — служи, отец покойный был тоже не шибко грамотен, а служил исправно, начальство было им премного довольно, умел сочинить такое прошение, что не каждый и грамотный сумел бы, за то его и почитали, и, разумеется, не оставляли, кому сие надлежит, без благодарности, а это позволило и дом приличный возвести, и прикупить немного леса под Полтавой, и лужков, и земли... Федор все это знал, ибо покойный родитель частенько, особенно когда пребывал в веселом расположении духа, рассказывал, как из подручного канцеляриста он выбился в протоколисты и чего достиг. И все же Федор не представлял себя на службе, не имел о ней ни малейшего понятия.
В губернское правление Мокрицкого приняли: там еще были сослуживцы отца, они-то и помогли Федору получить место.
Делать доводилось Мокрицкому все без разбору: писал он мало, больше бегал по различным учреждениям, разносил пакеты.
Однажды его послали в гимназию. Федор передал через служителя бумагу, адресованную самому директору училищ господину Огневу, и хотел тут же уйти, чтобы не встретиться с бывшими однокашниками. Но на него налетели с двух сторон — и откуда они взялись? — Вася Шлихтин и худенький шустрый Миша Лесницкий. Затолкали в угол, стали расспрашивать. Им все хотелось знать: как работается, как живется, почему ушел из гимназии? Неужто в самом деле из-за латиниста? В самом деле? Из-за Квятковского? Эх, Федор! А другие лучше? И другие дерутся не хуже пана Квятковского. Ну и что? Сразу убегать? Все терпят, и ты должен терпеть, ежели учиться хочешь. Да и мог бы подождать. Не разумеешь — чего? А то, что скоро порку в гимназии отменят. Сам господин надзиратель говорил. И кроме того, он имел серьезную беседу с латинистом, а потом и с директором. Надзиратель требовал от латиниста вести урок как полагается, чтобы всем понятно было, а то учит вслепую, крот старый, никто ничего не смыслит. Квятковский крик поднял, даже во всех классах слышно было, а надзиратель спокойно ему сказал: вы, господин учитель, просвещать призваны, а не затемнять. Квятковского чуть кондрашка не хватила — вот смеху-то было...
Глаза Лесницкого — черные, как угольки, — искрились весельем, пухлые щеки Васи Шлихтика расплывались в улыбке.
— И еще, — добавил Лесницкий. — Иван Петрович расспрашивал о тебе, Федя, удивлялся, почему не зашел к нему, не простился даже. Эх ты! Убегать от такого надзирателя — просто глупость, и поступить с ним так, как это сделал ты, мог только дурак.
— Да, не следовало тебе в бега подаваться, — заключил Шлихтин рассказ Лесницкого. — Я хуже твоего учусь, а терплю.
Федор был согласен с товарищами: да, он допустил ошибку, поступил необдуманно. Однако исправить эту ошибку уже невозможно.
А Шлихтин и Лесницкий все не умолкали, наперебой выкладывали последние новости.