Нет, он не вернется. Отрезанный ломоть не приставить обратно. Как это о« вдруг снова появится, какими глазами посмотрит на надзирателя? Ушел, убежал, даже не попрощавшись. Какой позор! А Иван Петрович был добр к нему, помогал, учил, времени не жалел. Да, плохо, очень плохо он поступил. Но теперь уже ничего не исправишь.
Федор боялся встречи с Иваном Петровичем и уже дважды удачно исчезал из-под самого его носа. В первый раз ускользнул в соседний переулок, а во второй — юркнул в темную подворотню и просидел там, скрючившись и укрыв голову полой кафтана, до тех пор, пока господин надзиратель не прошел мимо.
Выходя из губернского правления, прежде чем ступить на мостовую, он внимательно смотрел по сторонам: не видно ли где-либо господина надзирателя? Но сегодня, после встречи с товарищами, он чувствовал себя каким-то отрешенным от всего окружающего. Он не замечал ни почтовой кареты, прогромыхавшей мимо по колдобинам, ни команды инвалидов, шагавшей с офицером во главе через Круглую площадь. Он шел, опустив голову, машинально повернул на знакомую улицу и, конечно, не слышал позади себя размеренных твердых шагов. Но вдруг его словно толкнул», он обернулся — о боже! — к нему приближался Иван Петрович: не убежишь, не скроешься.
Иван Петрович поздоровался, спросил, как Федор живет, где служит, почему не кажет глаз в пансион? Обиделся? А за что? И на кого именно? Может, он, Иван Петрович, обидел?
Федор замотал головой: нет, он ни на кого не обижен — и, опустив глаза, ответил, что живет как все, служит, а не заходит в пансион потому, что нет свободной минуты, бегает да бегает, а вообще-то... Заикаясь, Федор пробормотал что-то невнятное и умолк на полуслове.
— Постой! Да ты, никак?.. Ну, разумеется, так и есть, а я грешил на тебя... Думал, ты нарочно, а, выходит, у тебя от волнения такое, природное заиканье.
Мокрицкий в самом деле заикался, — правда, редко, только при сильном волнении.
Федор опустил голову, лицо его покраснело. Иван Петрович сделал вид, что ничего не заметил.
— Ты сейчас свободен? Я тоже располагаю некоторым временем. Может, пройдемся?
Федор кивнул: да, он свободен, старший протоколист в субботние дни отпускает его раньше.
Полтава, обычно тихая, в полуденное время становилась еще тише. Проскакали последние курьеры генерал-губернаторской канцелярии, отзвонили колокола в церквах и соборе. Город окутала тишина, нарушаемая изредка то внезапно возникшим шумом проезжающей пролетки, то гейканьем погонщика волов, тянувших воз с сеном или хворостом, то тяжелым топотом сапог околоточного по дощатому тротуару.
Они гуляли почти до самого вечера. Иван Петрович несколько раз спрашивал, не торопится ли Федор, нет ли у него каких-либо дел? Федор удивлялся забывчивости надзирателя, ведь только что говорил ему, что все дела кончились, когда отнес в гимназию господину Огневу пакет. Что это Иван Петрович такой рассеянный?
Они поднялись к усадьбе губернского предводителя дворянства Семена Михайловича Кочубея, обогнули ее слева и остановились над обрывами. Отсюда открывался необозримый вид на заречье. В розовом предвечернем тумане тускло мерцала излучина Ворсклы. Близко, к самым обрывам, подступали стога сена, напоминавшие юрты кочевников, неизвестно откуда появившиеся на скошенном лугу. Медленно поднимались в гору, издали похожие на игрушечные, стада, слышались отдаленное блеянье овец, крики пастухов, короткое щелканье кнута.
Иван Петрович начал рассказывать Мокрицкому о себе. Когда-то, еще в семинарии, в таком же возрасте, как Федор, он страшно разобиделся на учителя пиитики Иоанна, пожурившего его за нерадиво выполненное домашнее задание. До этого учитель обычно хвалил его, другим даже в пример ставил и вдруг — отругал. Обида показалась настолько нестерпимой, что он твердо решил уйти из семинарии, куда именно — не знал, но верил, что решение это твердое и ничто уже не способно изменить его... И он ушел, даже ни с кем не простившись. Домой не явился, забрался в монастырский лес и прослонялся в нем до самого позднего вечера. И вот там, находясь в одиночестве, вдруг понял, что поступает нехорошо, глупо, появилось чувство вины перед учителем, и он вернулся. Попросил прощенья у отца Иоанна. Учитель — человек добрый, все понимающий — простил его, однако не преминул заметить, что тешить собственные обиды — последнее дело, виноват — покайся, признай оплошность свою, тебя от этого не убудет, а в глазах товарищей станешь выше, честнее и даже сам себя начнешь уважать.