Теперь я понимаю твое презрительное отношение к Китсу. Такое видение мира и жизни совершенно противоположно духу «Оды к греческой вазе».
Если мне не изменяет память, отношение Китса было недалеко от того, что я сказал. Эта Красота, о которой он говорит, бесстрастна, а люди проходят рядом с ней, влача на плечах бремя своих невзгод. Эта вечная ваза, так же как и бессмертная птица, как раз и воплощают равнодушие.
Подобное толкование неверно. А по-моему, все как раз наоборот. Ваза, соловей… от них вовсе не исходит равнодушие к человечеству, бредущему мимо с бременем собственной жизни на плечах: достоинство их обоих — этика, именно этика. Смертные останавливаются, чтобы увидеть, чтобы услышать; ваза и соловей дают проходящим перед ними смертным некую моральную ценность, норму, помогающую им противостоять тайне, которую мир являет собою для людей. Изменяющаяся жизнь идет и проходит, ваза же остается, и ее созерцает поколение за поколением. Позволь напомнить тебе вот эти строки:
Bold lover, never, never canst thou kiss,
Though winning near the goal — yet, do not grieve;
She cannot fade, though thou hast not thy bliss,
Forever wilt thou love, and she be fair!
[18]Тут нет никакого равнодушия. Есть нечто недостижимое, да, но нет равнодушия в этом общении красоты и смертных.
Ты так считаешь? Что ж, возможно, так оно и есть. Поэзия не слишком близка мне; в моей памяти прочно запечатлелась только идея равнодушия к пути людей — пути их жизни и смерти. Но мне ясно, что эти стихи твоя память хранит целиком.
Смертные разговаривают с фигурами на вазе; смертные слушают соловья. Ты же видишь только равнодушие — такое, что люди, для того чтобы жить, вынуждены чуть ли не абстрагироваться от самой жизни. Однако, несмотря на это, у меня есть ощущение, что ты притворяешься.
Я не говорил, что они должны абстрагироваться; я сказал, что они ошибаются, приписывая жизни то, что они сами, и только они сами, позиционируют как ценности. Но, может, я и правда притворяюсь. Разве мои мысли не убеждают тебя? Впрочем, это не имеет значения. Вопрос по-прежнему заключается в обособленности жизни. Если жизнь такова, как она есть, если она проходит, исполненная этого величественного равнодушия к нам, не имеет никакого значения, притворяюсь я или говорю то, что действительно думаю. Это всего лишь гимнастика ума, помогающая нам скоротать остаток жизни. Иллюзия, которая развлекает нас. Она благороднее, чем одержимость футболом, или мерзостью жизни политической, или оглушительной суетой жизни информационной. Прислушавшись, я повсюду слышу голоса, которые именуют себя истинными на основании только того факта, что они говорят, которые опираются исключительно на утверждения, прогнали прочь от себя сомнение, путают свободу с наглостью, а личную независимость — со способностью взахлеб осуждать всех остальных; и потому эти голоса считают, что цель оправдывает средства, а первая цель, которую они стремятся оправдать, — их собственная безнаказанность. Вот что я слышу, если прислушаюсь. И это еще одна из причин моего уединения здесь. Однако не смотри на меня так. Вспомни последнюю фразу романа, который ты читала в дни твоей университетской юности: «Что ж, если мы не можем изменить мир, давайте сменим хотя бы тему разговора». Тогда она тебя просто очаровывала, помнишь? Ты столько раз повторяла ее мне! Разве теперь ты не оцениваешь в должной мере ее иронию, ее остроумие, ее бессильную точность? Я мог бы притворяться, да, и это было бы неважно. Но во мне еще бурлят остатки возмущения, от которых мне пока не удалось избавиться. Это благодаря им я говорю с тобой так и интересуюсь твоей проблемой — проблемой, к которой я отнесся бы с презрением, если бы притворялся. Однако я намереваюсь искоренить эти остатки возмущения, так что пользуйся случаем; возможно, скоро мне это удастся, и тогда я буду слушать тебя с таким же равнодушием, с каким жизнь заставляет нас смеяться или плакать.
И меня тоже? Значит, в твоем отношении ко мне не будет ни капли чувств? Не будь их у тебя, ты не стал бы разговаривать со мной.