«Это из-за меня? — спросила Соня, — Из-за этой выставки?»
Странно, но Роберт Григорьевич всё понял.
— Нет, Софья, ты тут ни при чем. Это мои проблемы, — он пригубил стакан. — Понимаешь, девочка, я не только художник, я ведь ещё и муж одной женщины. Вообще-то она хороший человек, это я, наверное, плохой муж. Ну каков уж есть; никому не позволю переделывать себя. И я не брошу ни тебя, девочка, ни свою работу, как бы меня об этом ни просили. — Осушив стакан, он поставил его на стол и оттолкнул.
Роберт Григорьевич покачнулся на стуле.
— Ссоры, скандалы, вечные обиды непонятно на что, ревность неизвестно к кому, — разговаривал он сам с собой, — с годами это накапливается, как осадок в этой гадости, — художник отпихнул в сторону бутылку. — Я мало уделяю внимания семье! Я со своей Сонечкой забросил собственную дочь! А если я всю жизнь мечтал, чтобы жена стояла у меня за спиной и обнимала за плечи, когда я работаю?! Чтобы она первая видела мои картины!.. А если я мечтал, чтобы дочь стала моей ученицей? А если это было единственное, что мне надо в жизни?
Роберт Григорьевич попробовал встать, но не смог.
Соня не знала, что делать. Она теребила в руках трамвайный билет и, склонив голову, смотрела на потрескавшийся линолеум. «Всё-таки это из-за меня, — думала она с горечью. — Всё из-за меня. И ссоры, и эти бутылки…»
…В понедельник, 6 августа, состоялось открытие выставки. Народу собралось много, даже больше, чем Соня ожидала. Учителя из ее школы, друзья со своими родителями, знакомые по художественной школе, незнакомые люди. Ей дарили цветы, поздравляли, целовали, и она гордилась собой, своей победой. Роберт Григорьевич с застывшей улыбкой стоял в нескольких шагах от неё, принимая свою долю поздравлений и пожимая руки, но что-то было не то в его лице. Даже не в лице — в глазах. Какая-то грусть.
Позже, когда стали понемногу забываться и выставка, и сцена в мастерской, Соня узнала, что в те дни, когда она упивалась собственной славой, Роберт Григорьевич разводился со своей женой. Месяц испытательного срока, который им дали в суде на раздумье, он жил в своей мастерской, сплошь заваленной пустыми бутылками. Просыпаясь поутру, не успев отойти от предыдущего похмелья, он высасывал из горлышка бутылку вина и падал без памяти до следующего пробуждения.
В те дни Соня редко появлялась в мастерской. Не потому, что боялась пьяных: ей частенько приходилось помогать матери тащить отца от дверей квартиры, куда его приволакивали более стойкие собутыльники, до кровати, выслушивая его невнятное бормотание. Она боялась однажды утром найти наставника мертвым; мысль эта буквально парализовывала ее, подавляя желание хоть чем-то помочь ему. Хотя как она могла поддержать, какими делами? А словами… Для этого надо не только уметь говорить, но постараться, чтобы слова дошли до отравленного вином сознания, а ей не под силу было ни то ни другое.
Однако все в жизни проходит, вышел из своего затяжного пике и Роберт Григорьевич. Однажды утром, в начале сентября, решившись всё-таки навестить его мастерскую, Соня застала там прежнего наставника. Он был свеж, подтянут и от него снова пахло одеколоном и красками. Бутылки исчезли. Стоя в задумчивой позе перед холстом, художник поглаживал аккуратно подстриженную бороду.
— Вот, — обратился он к Соне, — задумал новую вещь и никак не могу приступить. Эскизов, понимаешь ли, полный стол, а на холст рука не подымается. Дрожит, понимаешь ли.
Он вдруг рассмеялся. Соня тоже улыбнулась.
— Всё по-прежнему, Софья?
Не поняв, что он хотел этим сказать, она тем не менее кивнула. Учитель снова засмеялся.
— Тогда, может быть, сходим в пельменную? Я чертовски хочу есть, у меня живот к позвоночнику прилипает.
Соня с сомнением посмотрела на его живот, который выпирал из-под ремня брюк, и кивнула.
На следующий день она узнала, что со своей семьей Роберт Григорьевич больше не живёт.
* * *
Время шло, и к тринадцати годам Соня из хорошенькой девочки превратилась в настоящую красавицу. Многие ее одноклассницы еще отличались от девочек только тем, что теперь регулярно вставляли себе в трусики толстые прокладки из марли и ваты и сразу же становились хмурыми, надутыми, а некоторые из этих чисто физиологических процессов научились извлекать даже кое-какую выгоду: едва месячные давали о себе знать, как они сразу брали у доброй медсестры Катерины освобождение от физкультуры. В остальном же они оставались ещё девочками — тонконогими, с острыми, выпирающими коленками, неуклюжими, почти плоскими. Лишь немногие почувствовали себя женщинами, что являлось предметом их особой гордости перед остальными.