Даже если он и позабыл оскорбление, нанесенное ему, он не мог без боли вспоминать Изабель. Но и в постели Юджин не перестал думать об этом: всё верно, что бы там Джордж ни делал, он не в силах поменять уже сложившееся мнение. Его могла поменять только Изабель.
Когда Юджин засыпал, горько думая о Джорджи, Джорджи в больнице думал о Юджине. Он только что "отошел от эфира", почти не ощущая тошноты, и лежал в полудреме, время от времени наблюдая, как вдруг из ниоткуда в его маленькую палату вплывает белый парусник, покачиваясь на волнах. Чуть позже он понял, что видит это, только если пытается открыть глаза и осмотреться, поэтому он поплотнее смежил веки, после чего в голове прояснилось.
Он думал о Юджине Моргане и о Майоре, ему даже показалось, что это один и тот же человек, но он всё-таки сумел разделить образы и даже сообразил, почему путает их. Давным-давно его дедушка был самым выдающимся и удачливым человеком в городе, и люди частенько говорили "богат, как Майор Эмберсон". Сейчас так говорили о Юджине. Джордж часто слышал, как рабочие на химзаводе мечтали: "Были б у меня деньжищи Юджина Моргана!" или "Владел бы заводом Юджин Морган, работа бы тут спорилась". А живущие в их с Фанни многквартирном доме люди болтали об особняке Моргана в столовой, совсем как французы семнадцатого столетия сплетничали о Версале. Джордж, как и его дядя, видел в доме Моргана новый Эмберсон-Хаус. Воспоминания унесли его в детство, в дни, когда Эмберсон-Хаус был дворцом, а он скакал на своем пони по въездной дороге и командовал темнокожими конюшими, те радостно гикали и подчинялись, а дедушка, наблюдающий за ними из окна, смеялся и кричал: "Так их, Джорджи! Пусть эти ленивые негодники попрыгают!" Он вспоминал своих молодых дядюшек, и как весь город принадлежал им — и ему. Какой же это был чистый, милый городок! Воображение рисовало картины великолепия Эмберсонов — и их упадка, и даже их смерти. Беды медленно засасывали их без надежды на спасение, они даже не успели заметить, как это происходит. Большинство из них уже лежало на семейном участке в старой, запущенной части кладбища, а их имя исчезло из нового города, не оставив следа. Но и эти новые великие люди — Морганы, Экерсы, Шериданы — тоже исчезнут. Джордж предвидел это. Уйдут, как ушли Эмберсоны, и хотя некоторым из них повезет больше, чем Майору, и их имя не сотрут из названия больницы или улицы, это будет всего лишь слово, да и оно рано или поздно канет в небытие. Ничего не остается, не держится, не хранится там, где идет рост, — Джордж, пусть и смутно, но верно понимал это. Великий Цезарь мертв и обратился в прах прекратил существование развеян по ветру мертвый Цезарь стал ничем лишь скучным рассказом на странице школьного учебника мальчишки прочитают и сразу забудут его. Эмберсоны умерли, новые люди умрут, и те, что придут за ними, а потом другое поколение, и следующее, и следующее…
Он бормотал себе под нос, и ночной санитар, дежуривший в палате, подошел и склонился над ним:
— Вам чего-то хочется?
— Что проку начинать семейное дело, — доверительно прошептал ему Джордж. — Даже Джордж Вашингтон только буковки в книге.
Юджин прочитал об аварии в утренней газете. Он был в поезде, только что отъехавшем в Нью-Йорк, и будь у него меньше свободного времени, он наверняка пропустил бы неприметную статью под заголовком "Сломанные ноги":
Вчера Д.Э.Минафер, сотрудник "Химической компании Экерса", попал под автомобиль на углу Теннесси и Мэн. В результате происшествия он получил перелом обеих ног. По словам патрульного Ф.А.Кэкса, видевшего аварию, Минафер сам виноват в случившемся. За рулем небольшого автомобиля был Герберт Коттлмэн, проживающий на Ноубл-авеню, который утверждает, что двигался со скоростью меньшей, чем четыре мили в час. Пострадавший принадлежит к когда-то известному в городе семейству. Он был отправлен в городскую больницу, врачи которой позже заявили, что, помимо перелома ног, у Минафера многочисленные внутренние повреждения, но надежда на выздоровление есть.
Юджин прочитал заметку дважды и отшвырнул газету на сидение напротив, потом долго смотрел в окно. Его отношение к Минаферу не изменилось ни на йоту даже после того, как он начал чисто по-человечески сострадать боли и повреждениям Джорджи. Он подумал о его высокой, изящной фигуре и задрожал, но горечь никуда не делась. Он никогда не винил Изабель за слабость, стоившую им нескольких лет счастья жить вместе, но он винил ее сына и не мог перестать делать это.