— Слушай, Люхин! — крикнула я ему. — Скорей лети, там солдаты какого-то человека убивают! Ведь это погром!
— Ну, сразу уж и погром… Да кого бьют?
— Буржуя какого-то. Он нёс контрреволюцию…
— Значит, за дело бьют…
Эти слова меня как-то сразу успокоили. За контрреволюцию бьют, ведь за это надо бить.
— А если погромы начнутся?
— Не начнутся. Айда, ребята, разберемся, в чем там дело.
Еще бои не кончились, еще Кремль не был отбит у белогвардейцев, а солдаты, красногвардейцы, рабочие и мы, коммунистическая молодежь, постепенно начинали устанавливать порядок на улицах и площадях.
— Ты молодец, Женька, — ласково, почти нежно сказала Шура, выслушав, как я боролась с самосудами. — В условиях революционных боев самосуды, всяческая дезорганизация дают пищу для провокации. Вот почему так суровы и беспощадны были якобинцы…
Так один за другим шли эти дни, и казалось, что каждый равняется месяцу…
Совет! Неужели можно было подумать, что в этих пяти-шести комнатах были совсем недавно натертые, красного цвета, полы, на которых отсутствовал толстый слой грязи, нанесенный с улицы? Неужели можно было подумать, что в этих комнатах когда-нибудь не толпились люди? Обед? Сон? Когда это было? И до обеда, и до сна ли, когда юнкера заняли весь Никитский бульвар? Остоженка у них, на храме Христа-спасителя установлен их пулемет, обстреливающий наши позиции, и его стук мешает мне сосредоточиться. А мне оказано высшее доверие — поручен учет оружия.
— О, — говорит Шура, указывая на большие дома Полянки, — смотри, Женька, как они притаились, можно подумать, что они и в борьбе не участвуют. Но ведь стоит только юнкерам нас осилить — и все эти дамочки, вроде той, о которой ты рассказывала, от слов перейдут к действиям. Они будут зонтиками выкалывать нам глаза и будут делать это еще с большим удовольствием, чем делали это парижские дамы во времена Парижской коммуны.
Синие глаза Шурки мечут молнии, руки поднимаются ввысь, и историческое повествование Лиссагаре о мучениках Парижской коммуны и о палачах-версальцах становится правдой наших дней, и мы чувствуем себя обязанными довершить то, что им довершить не пришлось.
И мы довершили!
1959
А. С. СЕРАФИМОВИЧ
ДВЕ СМЕРТИ
В Московский Совет, в штаб, пришла сероглазая девушка в платочке.
Небо было октябрьское, грозное, и по холодным мокрым крышам, между труб, ползали юнкера и снимали винтовочными выстрелами неосторожных на Советской площади.
Девушка сказала:
— Я ничем не могу быть полезной революции. Я бы хотела доставлять вам в штаб сведения о юнкерах. Сестрой — я не умею, да сестер у вас много. Да и драться тоже — никогда не держала оружия. А вот, если дадите пропуск, я буду вам приносить сведения.
Товарищ, с маузером за поясом, в замасленной кожанке, с провалившимся от бессонных ночей и чахотки лицом, неотступно всматриваясь в нее, сказал:
— Обманете нас — расстреляем. Вы понимаете? Откроют там — вас расстреляют. Обманете нас — расстреляем здесь!
— Знаю.
— Да вы взвесили все?
Она поправила платочек на голове.
— Вы дайте мне пропуск во все посты и документ, что я — офицерская дочь.
Ее попросили в отдельную комнату, к дверям приставили часового.
За окнами на площади опять посыпались выстрелы — налетел юнкерский броневик, пострелял, укатил.
— А черт ее знает… Справки навел, да что справки, — говорил с провалившимся чахоточным лицом товарищ, — конечно, может подвести. Ну, да дадим. Много она о нас не сумеет там рассказать. А попадется — пристукнем.
Ей выдали подложные документы, и она пошла на Арбат в Александровское училище, показывая на углах пропуск красноармейцам.
На Знаменке она красный пропуск спрятала. Ее окружили юнкера и отвели в училище в дежурную.
— Я хочу поработать сестрой. Мой отец убит в германскую войну, когда Самсонов отступал. А два брата на Дону в казачьих частях. Я тут с маленькой сестрой.
— Очень хорошо, прекрасно. Мы рады. В нашей тяжелой борьбе за великую Россию мы рады искренней помощи всякого благородного патриота. А вы — дочь офицера. Пожалуйте!
Ее провели в гостиную. Принесли чай.
А дежурный офицер говорил стоящему перед ним юнкеру: