— Пашек из Йичина, поклон нижайший, — представился он и очень обрадовался, обнаружив сразу столько земляков.
От него мы узнали, что уже целую неделю он блуждает в горах, отморозил пальцы на ногах — еле тащится, сам из Новой Паки, потерял свой полковой оркестр, сыгранную музыкантскую команду, тридцать пять человек — по два на каждый инструмент, барабан возят на лошади.
Капельмейстер им сказал:
— Ну, ребята, в Сербии держись!
В Белграде играли в честь генерала Маккензена.
Играть тут?… Посреди этой грязищи? Бог с вами!
Осталось их пятнадцать человек, и шли они из Нового Пазара.
Труба у него замерзла, помялась, мундштук погнулся.
Товарищи его уже где‑то в Беране, и ему туда же, если бы взяли с собой, люди добрые… И дали хлеба… Может, какие сапоги найдутся… За все это — поклон нижайший… Пашек из Йичина… Он утер нос и обратился ко мне:
— Что оркестру делать в горах? В ногу не пойдешь, все время то подъем, то спуск.
Солдат заинтересовал не столько человек, тут же получивший прозвище «Пашек из Йичина, поклон нижайший», сколько его труба.
Услышав, что она замерзла, они предложили разогреть ее и продуть.
Заскорузлые руки передавали хитроумно закрученную трубу, совали мундштук в рот. Добровольцы надували щеки.
— Дай‑ка ее сюда, Пашек! — сказал рядовой Горчичка, знаменитый силач, по профессии мясник, — знавал я одного мастера в Йичине, у меня там тетя!
«Пашек из Йичина, поклон нижайший» каждому говорил, что он музыкант.
Горчичка набрал полную грудь воздуха, притиснул губы к мундштуку. Сначала покраснел, потом посинел. Воздух прорвался уголком рта и произвел краткий, неприличный звук.
— Свинья!
— А, черт, не вышло!
Солдаты обступили костер, и три пары рук стали поворачивать инструмент над языками пламени, чтобы труба нагревалась равномерно.
Вскоре медь запотела, в нижней, воронкообразной части геликона появились капли воды, затем капли слились в ручейки и потекли, смывая грязь и следы овечьего помета.
Погрев немного трубу, ребята дули и потом снова грели.
На третий раз отпаялся клапан.
Пашек рассердился.
— Теперь мне даже гамму не сыграть!
— Она же была сломана: ведь ты сам сказал, что летел с этим своим бомбардоном в овраг.
— А ну, помолчи… Помолчи, тебе говорят, — произнес с расстановкой мясник Горчичка. — Расшумелся тут… из-за одного клапана!
— Двух тебе за глаза хватит.
Кто‑то дунул в трубу, и на колени взводного Штейнбаха выплеснулась струя грязной воды.
— Bist du verbüffelt?[56]
— Простите, господин цугофир!..[57]
По каплям выцедили воду, обтерли мундштук рукой и подали трубу Пашеку.
— На, держи, Пашек!
— А теперь сыграй что‑нибудь.
— Что вы… родненькие! Это труба только для басовых.
— Нам все едино.
— Поверьте мне, как музыканту: мелодию на ней не сыграть.
— Ну, так аккомпанемент какой‑нибудь. Баси! Давай!
«Фт-фт-фт», — дули они в трубу, нажимали на клапаны, совали руки меж завитков; кто‑то принес портянки и тер влажную медь.
«Пашек из Йичина, поклон нижайший» наелся, отхлебнул ракии, обогрелся, а утром его и след простыл.
Солдаты, которые вместе с ним спали в козьем сарайчике, сказали, что он повесил бас-бомбардон и продуктовую сумку через плечо, да так, сидя, и спал до полуночи, а потом исчез. Вместе с ним исчезли две пары сапог, хлеб и мешок с луком.
* * *
Нам пришлось возвращаться — на Буковину и Тутинью — и добрались мы до Берана лишь через неделю.
Это грязный городишко на узкой равнине, стиснутый высокими горами.
Он был забит войсками.
Черногория пала.
Над военным складом развевался венгерский флаг.
На маленькой грязной площади, залитой лужами талой воды, стоят одиннадцать человек — все, что уцелело от бывшего полкового оркестра.
Они играют: «Wien, Wien, du Stadt meiner Träume» [58].
На площади стихийно возникло гуляние.
Из низеньких халуп повылезали арнауты, чукчи, шкипетары и прочие представители других неведомых народов; возле музыкантов‑толпа чумазых оборванных ребятишек. Площадь пересекают одетые во все черное турчанки, на деревяшках-подошвах ковыляет босая старуха; тут же, не обращая ни на кого внимания, прогуливаются офицеры штаба дивизии в венгерках на меху с золотыми шнурами.