Дома, на земляном полу кухни, мы вместе с младшим братом подожгли порох. Он сгорел без остатка, словно бенгальский огонь, правда, порох не разбрасывал искр, хотя и распространял тот же самый неповторимый запах рождества.
Вошла мать, закончив какую-то работу, вошла торопливо, суетливо, своей странной, особенной походкой, которую в нашей семье насмешливо называли «в три погибели», — закончив какую-то работу, чтобы начать новую, потому что она беспрерывно хлопотала по дому, и сейчас второпях строго спросила:
— Где вы взяли порох?
Я пожала плечами и, кажется, с вызовом ответила:
— Я развинтила снаряд!
— Ах ты скотина!
Только это и сказала и поспешно пошла дальше гнуть спину, работы у нас в доме всегда было невпроворот, по крайней мере, мать всегда умела найти себе столько дел, и даже не найти, а придумать, что у нее не оставалось времени и сил на детей, на своих восьмерых детей, как не оставалось времени на лишние слова, на пощечину, на пару новых туфель или ботинок, даже если старые совсем износились. «Ах ты скотина!» И я должна была это принять, этим удовлетвориться. «Ах ты скотина!» Хотя я мысленно представляла, как мать падает на мое мертвое тело, я тем не менее не ждала, что она заключит меня в объятья или расцелует на радостях, что я все же осталась в живых, но и этих, брошенных второпях, слов я все-таки не ожидала. Мне явно чего-то недоставало. Ради нее я устроила представление со сжиганием пороха на полу в кухне, где мать волей-неволей должна была на нас натолкнуться, чтобы привлечь ее внимание, придать значимость происшедшему. Если бы, перепугавшись, она избила меня, скажем, свернутым в жгут полотенцем, в нашей семье это было самым грозным орудием устрашения, или пригрозила еще сильнее наказать за подобный проступок, я была бы вполне удовлетворена. Но это небрежно брошенное «Ах ты скотина!» свидетельствовало: матери на меня наплевать.
На другой день мать за двух куриц и десять килограммов картошки — тогда царила инфляция — приобрела темно-синий костюм у оголодавшей работницы из Дёра. Возможно, она хотела одеть меня поприличнее, но, может быть, просто пожалела несчастную женщину. Костюм был из отличного материала, а на фоне дерюг и сукна солдатских шинелей выглядел просто прекрасно. Сестра попыталась выклянчить его для себя, но мать не позволила, сказав, что он мой, ее младшей дочки.
Но было уже поздно. Я уже приняла решение, вернее, оно пришло как-то само по себе, как и тогда, когда я решила умереть: теперь я все буду делать вопреки воли матери. Что за кровь текла в моих жилах?
Семья матери была очень большой. Даже когда я была совсем маленькой, я поняла: среди наших родственников мы — самые бедные. Помню, однажды у нас гостила двоюродная сестра из междуречья, очень толстая молодая женщина. Она хвалилась:
— У меня есть замечательный петух. Он так здорово летает! С крыши курятника перелетает на свинарник, в котором живет племенная свиноматка с девятью поросятами. Оттуда он перелетает на крышу другого свинарника, в котором откармливают двадцать белоногих подсвинков. А оттуда петух взлетает на кукурузохранилище, доверху набитое початками, а уж с него летит на крышу каретного сарая, построенного для нового экипажа и новой брички, которые мы недавно купили и которые не влезали в старый сарай вместе с двумя прежними; потом петух перелетает на хлебный амбар, который мы тоже осенью расширили: маловат он стал для двух сотен центнеров пшеницы и молотилки, с него петух летит на овин, с овина — на крышу летней кухни, а потом и на крышу дома. Замечательный петух!
Нам же, с нашими несчастными четырнадцатью хольдами[2] земли — а уж об амбаре, бричке и летней кухне мы и не мечтали, — оставалось только слушать, какие замечательные петухи живут на дворе Дизи из междуречья.
У матери был младший брат, который стал священником. Его приход находился неподалеку от нашей деревни, в небольшом и бедном селе, там он нес прихожанам божье слово. По случаю какого-то праздника он пригласил к себе братьев и сестер, крестьян, потому что святой отец вовсе не презирал их, наоборот, он хвалился своей родней перед приходским деканом, каноником и секретарем епископа. Вот, мол, откуда я выкарабкался, став приходским священником, и не гнушаюсь своими родичами, которые остались крестьянами, по крайней мере почти все, только нашу мать он несколько конфузливо представил своим гостям в лиловых сутанах: