— Ну, так вот, Демьян да Ермила! — обратился к ходокам Истома Пашков. — Ступайте вы чем свет из Москвы; идите вы в Северщину, присматривайтесь да прислушивайтесь, какие там ветры дуют, какие грозы надвигаются, где вороны хищные на падаль слетаются. А коли придется вам на пути прознать, где живет новоявленный Дмитрий, уж вы и до него доходите и от нас, от верных его холопей, челом ему бейте.
— Не рано ли челом-то бить, Истомушка? — заметил Михайла Татищев. — Не знаем ведь еще, каков он будет, новоявленный-то?
— А каков бы ни был, для нас хуже Шуйского не будет! — отвечал Истома и продолжал свою речь к ходокам. — Так, значит, челом ему от всех нас имянно бейте и назад поспешайте. Вернетесь сюда целы — ни казны, ни даров для вас не пожалеем; не вернетесь, сложите в пути буйные головы — будем по вас панихиды петь.
— Рады служить! — пробасил поп Ермила.
— Целуйте же крест, что нам не измените и дело наше по совести справите, а мы вам крест целуем, что вас в беде не покинем и без награды не оставим.
Все вынули кресты-тельники из-за пазухи и поцеловали их в подтверждение своих слов.
— Ну, теперь, хозяинушка, надо бы крестное целованье медком запить, — заметил Демьянушка, — тогда и зарок-то наш крепче будет, и дорога пылью глаза не запорошит.
— Ладно, ладно! Дело немалое, запить его беспременно требуется! — сказал князь Зацепин-Стрига, и когда по приказу хозяина принесен был из погреба жбан пенного меда, все выпили молча из одного ковша и передали его, до краев налитый, попу Ермиле с Демьянушкой.
Демьянушка в том ковше только усы помочил, а поп Ермила сгреб его в свои лапищи, обвел всех присутствовавших одним общим взглядом и произнес густым басом:
— Новоявленный царь Дмитрий да здравствует, а клятвопреступник Шуйский да погибнет!..
— Да погибнет! — подхватили князь и дворяне.
Ермила молча поклонился им и осушил ковш единым духом.
Зимнее, скудное и светом и теплом солнышко, багрово-красное, без лучей, словно раскаленный шар, поднялось из-за речки Которости над славным Ярославлем-городом, обдало красноватым светом дома города, монастыри и церкви его и отбросило длинные тени башен и колоколен на занесенные снежными сугробами улицы, переулки и площади ярославские. Город давно уже в движении. Народ идет от ранней обедни; горожане и приехавшие в город крестьяне толкутся на базарной площади; отряд городских стрельцов под начальством полуголовы нога за ногу плетется к городской ограде на смену караулов, таща на плечах своих фузеи[15], подпертые тяжелыми бердышами.
Только один уголок Ярославля, близ Ильинской площади, как будто замер, затих и не очнулся еще от глубокого сна, тот уголок, в котором из-за высокого тына выглядывают только коньки да верхи крыш десятка высоких двойных и тройных изб и вышка обширных хором, отведенных на житье воеводе Юрию Мнишку, дочери его Марине и всей их польской челяди и служне. В высоком тыну, окружающем жилые постройки, заселенные польскими полонянниками, прорублены только двое ворот: одни — лицевые, на Ильинскую площадь; другие — черные, в переулок. У первых ворот день и ночь неотлучно стоит стрелецкий караул, вторые наглухо запираются на ночь засовами и цепью с пудовым замком. В просторной и светлой избе, приставленной к лицевым воротам, живут приставы и стрелецкий голова, которым поручено ведать нужды полонянников и зорко за ними присматривать. Приставы давно уж на ногах: Иван Михайлович обходит двор, осматривает тын и расставляет дневальных стрельцов по местам; Алексей Степанович сидит в избе за столом и сводит счеты по списку, который ему представил голова.
— «А на Юрия Мнишка за неделю издержано, — читает Степурин в списке, — по два крупитчатых каравая хлеба на день, да куря, да гусь, да рыбы-судачины волжской по судаку…»
Степурин положил список на стол и обратился к голове, насупив брови.
— Уж это что-то больно много, господин голова! — заметил он строго. — Этак на воеводу наших кормовых денег не хватит.
— Стараюсь, Алексей Степанович, стараюсь, батюшка, по всякий час как бы поменьше издержать… Да очень уж ломлив он, воевода-то! Все, вишь, не по брюху ему! Вечерось квас выплеснул ключнику в лицо, а намедни мясо на землю бросил, пятой топтал… ей-Богу!