Гермоген поклонился Шуйскому.
— Прости, государь. Я, недостойный, не раз согрешил перед тобою, желая, чтобы ты взялся за кнут, когда ты уповал на слово, чтобы ты призвал палача, когда ты взывал к совести. Я и теперь хотел бы, чтоб ты, царь, взял метлу и подмел Тушино. Однако ты ведаешь нечто иное, чем мы, государственные слепцы. Ты терпишь, и вся Москва и вся Россия принуждена ждать и терпеть. Но, может, довольно с нас смиренности? Молю тебя! Вызволи из плена владыку Филарета! Вызволи всех заблудших, спаси от соблазна сомневающихся.
Все смотрели на Шуйского. Царь был бледен, но лицом и глазами смел, как никогда.
— Можно ли вылечить расслабленного кнутом? Измена — это болезнь. Ее можно загнать вовнутрь страхом, но страх — не лекарство. Как человек бывает болен, но вновь обретает здоровье, так и царство. Сегодня оно немощно, а завтра будет на ногах, радуясь труду и празднуя праздники.
— Государь, надо спасать Троице-Сергиев монастырь! — сказал князь Михаил Воротынский.
— Надо, — согласился Василий Иванович и поглядел на патриарха. — Молитесь, святые отцы, молитесь! Из Москвы нам послать к Троице большого войска нельзя, а послать малое — только потерять его. Подождем прихода князя Скопина-Шуйского. Может, ты, князь Михаил Иванович, укажешь нам иных, не ведомых нам, но верных людей, иные края, где ждут не дождутся подать нам помощь, лишь бы мы попросили этой помощи?
— Государь, — смутился Воротынский. — Сидя в Москве, ни своих, ни заморских доброжелателей не найдешь, но я боюсь, что твоя царская грамота в северные города, которую нам зачитали сегодня, не соберет всех вместе, но еще более разъединит. Ты, великий царь, не грозой грозишь отступникам, но тихо увещеваешь. В грамоте твоей, государь, написано: «Коли можно вам будет пройти к Москве, то идите не мешкая. А если для большого сбора захотите посаждаться в Ярославле, то об этом к нам отпишите». Скажи ты нам, государь: «Можете идти на Вора войной, а коли боитесь битыми быть, повремените». Так мы хоть и сильны будем, а тотчас усумнимся в себе.
— То вчера можно было грозить, — ответил Василий Иванович, — вчера, когда города стояли заодно. Теперь как узнать, что у людей на уме, какой русский с русскими, а какой русский с поляками? Всякому известно, что Вор — это Вор, только совесть нынче на торгу. Прибыльнее совести товара нынче нет. Скажи-ка мне, Нагой, так ли твой государь размышляет или старец Василий Иванович уж совсем не прав?
Нагой вздрогнул.
— В твоей государевой грамоте, пресветлый государь, все сказано уж так правильно, что вернее нельзя. «Коли вместе не соберетесь, сами за себя не заступитесь, то увидите над собой от воров конечное разорение, домам запустение, женам и детям поругание». Какой еще грозы надобно?
— Вот и слава Богу, — сказал Василий Иванович, ясными глазами глядя то на Воротынского, то на Сашку Нагого. — Слава Богу, что хоть мы-то сами себя не предали. Все плачут о погибели царства, один я, видно, сух глазами. Мы матушку свою не спасем, а Бог спасет. Русь-то святая, спасет ее Господь, спасет, но мы-то все будем каковы, коли не ей службу служили, не Господу, а одной только лжи?
Он поднялся с высокого своего места, поглядел опять на Воротынского, на Нагого и, еще более бледный, но строго решительный, покинул Думу.
Его крошечка дочь умерла на заре.
Он ни с кем не пожелал поделиться горем. Чтобы слух не просочился за стены терема, ни единому слуге не позволяли даже к порогу приблизиться.
Хоронили царевну глубокой ночью, тайно. Будучи свидетелем надругательства над останками Бориса Годунова, Шуйский не хотел, чтобы драгоценные для него гробы кого-то повеселили после его собственной кончины.
Когда измученные второй уже бессонной ночью, осиротевшие, царь и царица легли в постель, Марья Петровна взяла руку господина своего и положила на свой живот.
— Василий Иванович, свет мой, а ведь я опять тяжела.
И они тихо плакали, и слезы их были горячие.
В ту ночь из Москвы к Вору бежал думный человек Александр Нагой и близкий царю князь Михаил Иванович Воротынский.
5
Москва, как и Троице-Сергиев монастырь, была в осаде, а все же на масленицу без блинов не осталась. Но в субботу, что зовется золовкиными посиделками, когда ставят снежные города, берут их с бою и купают воеводу защитников крепости в проруби, в хороший веселый день, а пришелся он в 1609 году на 17 февраля, на преподобного Федора Молчаливого, на Красной площади поднялся большой шум.