— Пенять вам, паны, на то, что чернь побила ваших людей, негоже. Козни вашего короля Сигизмунда, ваших ясновельможных милостей Мнишека, Вишневецкого и многих иных воздвигли жалкого расстригу на опустевший престол Москвы. Бродяга казнен по своим заслугам. Казнен не палачом, но самой Россией. Ваши паны побиты чернью за их наглость, за обиды, причиненное людям и святыням. Король и вы, паны, нарушив святость мирного договора и крестного целования, есть источник совершившегося злодейства.
Мстиславскому ответил Олесницкий:
«— Разве мы пали к ногам того, кто назвался Дмитрием? Не воеводы ли московские, не войско ли московское? Разве не вы, бояре, выехали ему навстречу со знаком царской власти, вопя друг перед другом, что принимаете государя, любимого от Бога? Недели не минуло, когда вы кипели гневом, доказывая нам, что не поляки привели Дмитрия на царство, но что это вы, вы! Здесь неделю тому назад, рассуждая с нами о делах государственных, вы не изъявили ни малейшего сомнения в роде и сане вашего государя. Одним словом, не мы, поляки, но вы, русские, признали своего же русского бродягу Дмитрием, встретили хлебом и солью на границе, привели в свой стольный город, короновали и… убили. Вы начали, вы и кончили. Для чего же винить других? Не лучше ли молчать и каяться в грехах, за которые Бог наказал вас таким ослеплением?
После оглушительной этой речи воцарилось молчание. Наконец Мстиславский собрался с духом и сказал:
— Вы были послами у Самозванца, а теперь уже не послы. А коли так, не должно вам говорить столь вольно и смело.
После небольших прений решили: все поляки могут свободно выехать на родину. Судьба послов, семейства Мнишек, Адама Вишневецкого и других знатных панов решит король Сигизмунд, к которому для переговоров уже отправился князь Волконский. Мнишекам для жизни назначен город Ярославль, Вишневецкому — Кострома, товарищам их — кому Тверь, кому Ростов, послы же остаются в Москве. Всем даруется право свободно писать к своему королю.
8
Шуйский крестился и плакал, плакал и крестился:
— Господи, освободи нас от скверны, нами содеянной!
Ему так хотелось верить: поляки покинут Русскую землю — и с ними закатится за горизонт дурная память о Самозванце и днях его.
«Прелестные письма» не страшили. Это дело рук завистников. Того же Мстиславского. Ныне он среди бояр первый. Ему ли не завидовать Шуйскому? Но Мстиславский слишком величав, чтоб обойти хитростью хитрого, — безрогая корова.
Отходил ко сну Василий Иванович с легким сердцем. С поляками объяснились, за мощами поехали.
— Коронуюсь — женюсь! — сказал себе Василий Иванович и, представив милое личико Марьи Петровны, улыбнулся, но заснул, сдвинув брови, — царю и во сне надо хранить царский свой сан и облик.
Проснулся — утро доброе, теплое. И хоть на деревья смотреть страшно — черные космы вместо благоуханной зелени, — но птицы, умолкшие в дни заморозков, оттаяли, голоса струились, стекаясь ручейками в небо, и небо было море песен.
Благодушный, благонравный, благонамеренный, потихонечку шествовал царь Василий Иванович из высокого своего терема в великий свой Успенский собор.
И казалось ему, что шествие сие возвращает жизнь и само государство Московское в лоно драгоценностей вечных, царских, в лоно начал, перед которыми смиряется буйство и дикая воля непокорства.
«Господи, слава тебе!» — шептал Шуйский с наслаждением.
Минули, минули скоморошьи времена, когда самозваный царь не ходил, а скакал! Не являлся народу, а шмыгал средь толпы, как повеса и любодей.
Поглядывая украдкою окрест, Василий Иванович наблюдал, что движение толпы умерилось, утишилось.
И только он вздохнул, даровав себе облегчение, как что-то в толпе заворочалось, и, расталкивая любопытных, не обходя лужи, брызжа водой, кинулся к нему Рубец-Мосальский.
— Великий государь! По твоему велению народ уж весь в сборе. На Лобное место тебя зовет.
Василий Иванович опешил:
— По какому по моему? Что-то ты несуразное говоришь? Зачем мне на Лобное место идти? — Личико у государя вытянулось, стало длинненькое, серенькое, как у пичуги. — Михайла! — Чуть не плача, царь схватил за руку племянника своего, Скопина. — Узнай, Михайла, что за притча такая?