— Благодарю от души. Понимаете, очень важное дело, — сказал я.
— Не сомневаюсь. Сам я не совсем местный и поэтому, где лежанка этого чудовища, точно сказать не могу. Потусуйтесь еще немного, и вам непременно подскажут. А с Рубацким они враги, этот не поможет ни за что, даже если ему известно.
— Еще раз спасибо. Можно узнать ваше имя?
— Моя фамилия Шитиков.
«Шитиков, Шитиков, Шитиков…» — повторял я про себя. Василий Шитиков! Господи, да это же автор моего романа! Я стал озираться, ища глазами своего соавтора, но он, как говорится в таких случаях, растворился в толпе. Возможно ли такое? Ведь я его, нескромно говоря, сочинил. Как же не знаком? Таким он мне, примерно, и представлялся. Разве что первую седину в бородке не приметил. Нуда ведь сколько времени прошло!
Только тут до меня дошло, что он сказал: «действительно не обойтись». То есть о разговоре с Фафиком ему было известно. Удивительно! Каким образом?
Впрочем, если хорошенько вдуматься, странным было бы обратное.
Агора-3. Похороны черного носка
Я потолкался еще около аудиторий. В кабинет «Креанирования и трансгуманизма» заходить не хотелось. Что-то мне подсказывало, что эти, желающие свежей заморозки, чтобы погулять лет через двести после своей смерти, в процессе подготовки уже выкинули из памяти имена живущих.
Привлекла внимание табличка «Кризис Единого», отозвавшись каким-то недооформленным мыслям. Фамилия профессора, правда, подозрительно гармонировала с этой философской проблематикой: профессор В. Д. Парастонов.
Да, я еще не сказал, что дверей ни в кабинетах, ни в конференц-залах не было, желающие входили и выходили свободно. Образец демократии.
Собрание вел сам профессор, больше напоминающий тренера по греческой борьбе. От него за версту разило личным счастьем и уверенностью в том, что человек — венец Вселенной. Еще не произнеся ни слова, он светился радостью, как будто только что сочинил удачную остроту и, более того, получил за нее гонорар. При этом на большом, округлом и одновременно как будто пятиугольном фейсе профессора, с попеременно двигающимися желваками, внимание останавливали только маленькие глаза цвета детского конфуза. В видимое противоречие с ними вступал зычный голос, будто зачитывающий политическую прокламацию:
— Стиль — бесчеловечен. Это тотальная борьба с материалом, характерная для эпохи французских королей и венских банкиров, всей вообще репрессивной цивилизации. Демократия — отрицает мировоззрение, как и всякую моду. Мода это то, что «к лицу», а лицо единично. Понятие нормы вообще связано с репрессией половых влечений. Человек свободен. Рукоблудство не вмещается в стесненную форму сонета, оно нуждается в других формах искусства. Демократия не знает вечности. Рукописи горят. Горят, господа, да еще как! Они, правду сказать, не так и важны, как, например, свежая колбаса на прилавке. (Смех в зале.) Системотворчество отрицает единичного человека как «шероховатость». Первым осознал «почесывания» как метод великий Достоевский. Теперь почесывающийся человек восстановлен в правах. Мы — номиналисты. Подобно Антисфену, мы утверждаем, что все синтетические суждения ложны. Классики девятнадцатого века были эстетами и боролись за форму, чтобы не быть замеченными полицией нравов. Лишите их этого страха, и вы увидите их в грязных притонах. Да и пусть себе, так, во всяком случае, правдивей. Дело не в том, что постмодернизм реабилитировал притоны, а в том, что притонов вообще нет. Смерть морализму! Человек живее всех живых без всякой морали и выдуманного чувства вины.
Я быстро понял, что, хотя эти наверняка находились в антагонизме с приверженцами культа русского Кащея, наводить справки в их аудитории бесполезно. Тем более что по рядам единоверцев пошел вдруг ропот, в котором перемешивались восторг и возмущение — верный в нашем отечестве признак созревающей драки.
— Не кормите нас сладким из советской кормушки! — крикнул кто-то из середины зала. — Тот, кто был живее всех живых, теперь пребывает на вечном отдыхе, набитый опилками. Вы и нам такую участь, что ли, предлагаете?
— Господин, — не дав себя умять, отозвался прокламаторщик, — выкупите срочно из ломбарда чувство юмора. Без юмора в демократии делать нечего.