Сегодня в разливухе мужчины вставали лицом к стене, как перед расстрелом. Они встают так каждое утро, каждый день, каждый вечер. С перерывом на обед. Стена — ложный мрамор.
Я бродил по городу. Спасибо вам. Ваш гуманный ритуал излечил меня от жизни.
Я плавал гусем обыкновенным в городском зоопарке, и милый ребенок протягивал мне печенье. У гусей мохнатые и злые морды. Я был гусем. Я озирал мир коленей и икр — он бездуховен и тороплив, господа. Я щипал воздух и хмурился».
Дальше что-то в том же роде. Миниатюра была подписана фальшивыми инициалами и отсылала к неизвестному автору в городе Пермь. Это спасло мою голову от гражданской казни. Гонорар, однако, нашел меня года через два, и я понял, что не все так просто и я нахожусь под присмотром сразу с двух сторон границы, хотя ни одной стороне по-настоящему и не было до меня дела. Я как-то сумел угодить и одновременно не пригодиться сразу всем.
Под низким горизонтом нашего неба привычно ходить, опустив глаза. Никому не приходит в голову чувствовать себя от этого несчастным, виноватым, придавленным чьей-то силой или притворяться, что взгляд сосредоточен на поиске философского зерна. К климату претензии бывают только у туристов. Для нас же он как бы национальная собственность и среда, кому пенять? Античные герои на фронтонах зданий и те не жаловались на паутинную морось, их слепые глаза были наполнены гневом и отвагой. Такое домашнее соседство богов и титанов, несмотря на согнутые спины, поддерживало наш областной гонор и с обещанием перспективы загоняло в библиотеки.
Я по натуре не был книжным человеком. Во всяком случае, пытливость моя ограничивалась поиском родного голоса, все остальные достойные голоса спокойно обходились без меня, а я без них. Понимаю Гофмана, который, будучи студентом Кенигсбергского университета, ни разу не зашел на лекцию Иммануила Канта.
Тем более не было во мне никакого теоретического интереса. Всякого рода классификации представлялись либо праздной игрой ума, либо клеткой, в которую пытаются замкнуть живое существо. Почему-то я был уверен, что все действительные понятия обладают известной неопределенностью и важнее попасть в поле этой неопределенности, нежели довериться формуле.
Талантливый текст легко превращал меня в своего адепта, пересоздавал на свой лад, начисто лишая исследовательского беспристрастия. Возможно, у меня и был филологический слух, но это был слух читателя, а не ученого, способность узнавания, а не анализа. Внутренне я сопротивлялся всякому профессионализму.
Большинство моих знакомых хотело обрести статус, я пытался найти хоть какой-нибудь смысл в своем маргинальном положении. Однако в какой-то момент я понял, что это был тот же поиск статуса. На этот раз судьба была не слепа, хотя повод, надо сказать, выбрала ничтожный, почти комический.
Работа у референта распорядительская, канцелярская. Как всякое секретарство, она является тем подвижным хрящиком, который соединяет верх и низ, без нее бюрократический позвоночник навсегда мог бы утратить свою гибкость. То есть волей-неволей я являлся гарантом его здорового функционирования, подавая наверх просьбы и отчеты и спуская их вниз с высочайшей подписью.
И вот однажды, когда я рылся в шкафу с архивными папками, на пол выпал листок, не подшитый, без входящего номера. Это было обыкновенное заявление, каких прошли через мои руки сотни. Чтобы понять унизительность сего прошения, истории надо несколько раз перевернуть бинокль. Податель просил оказать ему материальную помощь в размере 30 (тридцати) рублей для приобретения канцелярских принадлежностей, как то: бумага для машинописи, копировальные листы, скрепки, картонные папки, авторучки и карандаши. Под заявлением стояла подпись, которую знает теперь весь мир. До суда над Поэтом еще было время.
Ну и что: коллега-завистник решил напакостить гению? Сюжет почти классический, конечно, но сомнительный. А может быть, начальник, злобный лауреат Сталинских премий, вышвырнул холуя вместе с бумагой, как только увидел подпись? Тоже вряд ли. Выгодней было продемонстрировать скромную заботу о молодом и непослушном.