И тут эти возмутительные слова крысиного учителя о равенстве. Главное же, этот попрыгайчик был уверен, что, продав даром партийные деликатесы, сделал нашу совесть еще гибче и превратил нас в послушных клакеров.
Я был разогрет к бою.
Выражение классовых чувств никогда не отличалось блеском и остроумием. Слишком, видимо, сильная эмоция, индивидуальные обороты ей не идут, борьба может вестись только тупым тяжелым оружием.
— А и при коммунизме, — сказал я, с ненавистью глядя на Копейкина, — страна должна знать имена своих героев.
Все, включая директора, приняли это за не слишком внятный, но идеологически выверенный тост, а потому с удовольствием и здравицами в честь артистов, тружеников и руководства комбината выпили по… пятой. Намек остался незамеченным, и эта неудача еще больше разозлила меня.
— Знакомо ли вам, например, имя автора этого гарнитура?
— Хороша вещь, — сказал Копейкин, по-хозяйски, с какой-то сальной улыбкой оглаживая бедро серванта. — Позднее барокко. Это, как мне рассказывали, еще во времена ранней экспроприации досталось нам от князей Юсуповых.
— А чего ты гладишь-то ее, как чужую бабу? — не помня себя, заорал я. — Чужую бабу в темноте надо ласкать, а ты при всех. Бар-рок-ко! А мне известно имя мастера, и фамилия у него русская!
Тут начался птичий грай. «Что за хама впустили?» — «Костя перепил. Нельзя спирт из чашек-то!» — «Константин Иванович, возьмите себя в руки, извинитесь». — «Моча в голову! Итальянская работа, это ясно». — «Вот уж не знал, что он такой патриот». — «Патриоты обычно пренебрегают доказательствами».
Только на последнюю реплику отозвался мой слух. Риск, конечно, был. Но я знал, что на внутренней плоскости витой ножки отец оставлял свои инициалы и дату изготовления. Риск был, но ничто уже не могло остановить меня.
— Я могу доказать! — закричал я, перекрывая общий гомон.
— И как же вы, интересно, это сделаете? — спросил Копейкин, унижая меня неколебимым «выканьем» и уверенный в том, что все закончится его верхом и моим позором.
— Очень просто.
Я подбежал к серванту, схватил его за низ и, хотя силы были не равны и в мирной ситуации я вряд ли сумел бы даже сдвинуть его с места, приподнял сооружение над полом, еще раз перехватил руками и с грохотом и звоном поставил-таки на попа. Посуда вынесла стекла, пол с медленным заводом рассыпчатого грома покрывался мелкими осколками фигурного фарфора. Это была по-своему красивая и, как я тут же понял, дорогая картина. Но я бросился к заветной ножке. На ней было четко вырезано: «Ив. Тр. 1964».
— Вот, — сказал я ровным голосом, как будто шел обыкновенный акт инвентаризации. — Сервант был сделан в 1964-м году. Автор — Иван Трушкин.
Наступила тишина, во время которой все оставались на своих местах. То ли в ожидании следователя, то ли из уважения к красоте. У Копейкина подергивалась левая, на глазах усохшая щека.
— Ну, ты доказал, — произнес он наконец. — И что теперь? Посуда сделана по специальному заказу на заводе Ломоносова. Вот это я знаю точно.
— Встанет тебе в копеечку, — сочувственно сказала дура-вокалистка, и кто-то едва слышно подхихикнул.
В сущности, все бунты и поиски справедливости заканчиваются так — разбитой посудой. Действительно, и что теперь, подумал я.
Я прошел громкими шагами по фарфору, что выглядело уже вовсе лишним вызовом, выложил из сумки деликатесы под шепот: «нашел, чем напугать» и молча пошел к выходу, думая о поджидающих меня во дворе крысах.
Отец так и остался неотомщенным, и имя его не высветлилось в веках. В конторе меня уволили, но из чувства сострадания областная филармония поставила на журнал, и еще года два я отрабатывал по селам и пригородам ущерб, нанесенный мясокомбинату.
В семье инцидент вызвал пассивное сочувствие, разговоры велись тихо, как говорят дипломаты — за закрытыми дверями, чтобы не задеть шуткой глубоко раненного постояльца.
Дети пропадали в рок-клубе, осваивали гитару и одновременно занимались культуризмом. При этом они как-то незаметно и будто из уважения ко мне прочли всю домашнюю библиотеку, знания приобретали быстро, точно во сне, но ни одно из них не пригождалось в школе. Это общеобразовательное учреждение было у них понижено до статуса бурсы, говорили о ней не иначе как с иронией, но, разделив между собой предметы, каждый сдавал свою программу с вполне приемлемыми результатами.