Лера в золотистом вафельном сарафане появилась с сыновьями на другом берегу реки. Они отважно старились от солнца и призывно махали мне, чтобы я вошел в фотографию, которая вот-вот случится. И мама выходила из зарихтованной, темной части леса, и тоже спешила к ним, и тоже махала мне рукой.
Но не только они звали меня. Я снова расслышал ласковое бормотание толстяка:
— …и всегда предоставим легкие эмоциональные возбудители, приготовленные вовремя и с умом. Ваш голос принадлежит людям, позвольте ему служить. И потом, вам еще надо поддерживать матушку, она совсем плоха. А кувырнуться в бездну… Что мне вам объяснять? Вы и сами теперь знаете, что в этом последнем прыжке мало утешения.
При этих словах я вздрогнул, что, кажется, не укрылось от Пиндоровского. Откуда он знает про то злосчастное утро, про маму? Впрочем, какое это имело сейчас значение? Да, да, мама. Что она будет без меня? Хоспис. Не дай бог. Сейчас я нужен ей больше, чем когда был маленьким. На замечание о прыжке без утешения мысленно усмехнулся: да он еще и философ! Впрочем, его сочувствие и понимание было даже приятно, я так сказочно высвободился из пут поднадзорного бытия, что в моем наблюдении не было даже силы насмешки. Так, вроде домашнего словца, когда понятно, что уже обтерлись друг о друга до лоска и на людях лучше не показываться — не поймут: затрапезным и нелепым будет выглядеть милое. Великодушие давалось мне сейчас легко, ведь мое присутствие здесь было только формальной необходимостью, сам я был далеко, скорее всего дома, и все были в сборе, и счастье искало только случая, когда и оно уже может присесть. Ему были незнакомы слова «поражение» или «победа», они были уравнены в покое завершенности, который длился, длился, обещая безувечный переход в небытие.
Что-то мне это еще напоминало. Ах, да! Глаза бабочки. Фасеточное зрение ее пришло в упадок и разочарование, но остались глаза на крыльях, чтобы отпугивать ночных птиц. Довольно и этого. И откуда ей было известно, что птицы боятся чужих глаз? В своих запасных, защитных ходах природа подчас более изобретательна, чем в боевой наступательности, и привычка жить всегда остается в остатке, который слаще самого пирога.
В этом состоянии, я чувствовал, была не только свобода от искушения превратиться во что-то большее, чем ты есть, но и глубокая правда пожизненной, обреченной зависимости человека от того, что он не способен понять. Иисусу не нужно было больше умирать на кресте, Батюшкову — сходить с ума, а Сезанну правильнее пропустить свои работы «на мотиве» и вместо этого отправиться на похороны матери.
Вспомнилась картина Эндрю Уайта: покойник вытянулся на дне лодки, которую несет по реке быстрым теченьем. Меня отличало от покойника то, что я обладал сознаньем, по своей воле отпустил весла и мог наслаждаться этим свободным плаваньем. Кажется, это и называется нирваной, о которой у меня были самые простые представления. Пиндоровский прав: фольклорное бытие, свобода от библиотек, главное — известно уже младенцу.
Все знали о существовании этой калитки, за которой перестают действовать причины и следствия, но где она находится и как выглядит ключ, позволяющий ее открыть? Для разгадки тайны люди обзавелись библиотеками, в которых поколения и поколения проводили свою жизнь, с упорством кладоискателей отправляясь в новые походы. С годами историй разочарований стало значительно больше, чем историй поисков. Жалко было смотреть на румяные лица юных посетителей, со священным трепетом переступавших порог книгохранилища, не подозревая, что пришли на кладбище.
А калитка была рядом. Ну конечно, она была рядом, о чем мудрый догадался бы сразу. И, разумеется, она не заперта, никогда и не была заперта, это и составляло, быть может, ее главную тайну.
Господин напротив немного раздражал, но был по-прежнему неопасен. Он звал меня к своим смирным покойникам, вероятно, прознав, что мне известна тайна калитки. От него пахло слежавшейся детской присыпкой, которой он удобрял свои потеющие подмышки.
Монитор показывал очередную городскую грезу: белокурая девочка, с мечтательными ногами, в красной клетчатой юбке, наезжала велосипедом на лужи, заколоченная колокольня морщилась под ее колесом, наклоняла удочку шпиля, но через минуту, невредимой, собиралась вновь.