— Не войти нам, барышня, — сказала О-Енэ. — Сердце господина Хагивары изменило вам. Он нарушил слово, которое дал вчера ночью, и закрыл перед вами двери. Войти невозможно, надобно смириться. Изменник ни за что не впустит вас к себе. Смиритесь, забудьте мужчину с прогнившим сердцем!..
— Какие клятвы он давал! — печально сказала О-Цую. — А сегодня ночью двери его закрыты. Сердце мужчины — что небо осеннее! И в душе господина Хагивары нет больше любви ко мне… Слушай, О-Енэ, я должна поговорить с ним. Пока мы не увидимся, я не вернусь!
С этими словами она закрыла лицо рукавом и горько заплакала. Была она и прекрасна, и ужасна в своей красоте. Синдзабуро только молча трясся у себя за дверьми.
— Как вы преданы ему, барышня, — сказала О-Енэ. — Достоин ли господин Хагивара такой любви? Ну что ж, пойдемте, попробуем войти к нему через черный ход.
Она взяла О-Цую за руку и повела вокруг дома. Но…
…зашел на монастырскую кухню и спросил:
— Простите, не скажете ли мне, чья это могила там, позади храма, на которой лежит фонарь цвета пиона?
— Это могила дочери хатамото Иидзимы Хэйдзаэмона из Усигомэ, — ответил длинноносый монах. — Скончалась недавно, бедняжка, и ее должны были похоронить у храма Ходзю-дзи, но их настоятель почему-то запретил, и похоронили у нас, потому что мы все равно у Ходзю-дзи в подчинении…
— А чья могила еще там рядом?
— А рядом могила служанки той девушки. Вроде умерла от усталости, за больной госпожой ухаживая, хоть люди про смерть ту разное говаривали — ну и похоронили их вместе.
«Так вот оно что…» — бормотал Синдзабуро, глядя в страхе на свежую могилу с большим памятником и лежащий возле нее промокший под дождем фонарь с колпаком в виде пиона.
Не могло быть и…
— Кто там?
— К вам можно, сотник?…
— Входите.
На этот раз Чарма не вскидывается навстречу гостю — рассорились мы с Чармой, не любит он Лаик, не понимает, что я в ней нашел, ревнует пес, злится — а я злюсь на него, и теперь Чарма пропадает почти все время у моего друга (если другом может быть человек втрое старше тебя), архивариуса дворцовой библиотеки Шора. И сидит старый Шор в своем продавленном кресле, неторопливо листая никому давно уже не нужные тома, щурится близорукими глазами на древнюю вязь, а притихший Чарма лежит на вытертом ковре и честит меня самыми последними собачьими словами…
— Вас можно поздравить, сотник! Разрешите полюбопытствовать, скоро ли свадьба?
— Не разрешаю, салар. Валите любопытствовать куда-нибудь в другое место.
— Тогда рекомендую полюбопытствовать вам. Вот, — и он швыряет на мою кровать сафьяновый футляр, из которого выглядывает тоненькая пачка желтых листков.
— Я не читаю чужих писем, салар.
— Читайте, читайте, сотник! Тем более, что владелец вряд ли придет за ними… А даже если придет — все равно желаю счастья в семейной жизни! — и дверь за ним захлопывается.
Зачем ты смотришь на меня таким недобрым взглядом, салар? Я благодарен тебе — ты подарил мне полнолуние, и медленно текущие ночи в разводах причудливых теней от замирающих деревьев, серебристый призрачный свет, и ее волосы, мерцающие изнутри, невесомую прозрачную фигурку, парящую в лунном свете, растворяющуюся в нем, и глаза, зияющие бездонной чернотой звездного неба, в которые можно глядеть до бесконечности…
Ты хлопаешь дверью, Скользящий в сумерках, а Шор говорит, что я стал поэтом, а Чарма считает, что я просто сошел с ума, в чем с ним полностью согласен сотник Муад. Наверное, вы все правы, друзья мои, хотя я уже несколько раз пытался поцеловать Лаик, но она неизменно уклоняется, и я мысленно проклинаю свое нетерпение и недоумеваю — почему?…
Почему, Лаик? Почему испугалась ты моих губ и не испугалась горящих зеленых точек в кустарнике, когда я шагнул к ним, хватаясь за эфес, и надвинувшиеся серые тени застыли, задирая узкие морды; дуновение холодного сырого ветра пронеслось над поляной — и исчезло в лесу, унося с собой бесшумную хищную стаю; — почему?
— Ты видела, Лаик?
— Волков? Да.
— Они ушли.
— Нет, Эри. Их кто-то увел. Кто?
— Но если он их увел — значит, он желает нам добра…
— Может быть ты и прав, Эри. Идем, нам пора…