И снова, только теперь с возросшей и неодолимой силой, взяли Алексея пережитые им когда-то мысли о том, чтобы жить и работать на земле. Он даже посмеялся над собой, что хотел убежать из бригады: «Дурак. А дураков не сеют, не пашут».
По утрам Алексея не будили. Он сам вскакивал раньше других. Поднявшись, выходил из вагончика, наспех ополаскивал лицо студеной водой из прошлогодней тракторной колеи и, прыгая и махая руками, чтобы согреться, бежал к трактору. От машины приветливо веяло теплом, чадно пахло горелым маслом и согретой полевой пылью. Машину только-только привели на стан после ночной смены, и был у нее час передыху.
Алексей ветошью обтирал горячий металл, заправлял трактор водой и горючим. Никто от него не требовал этой работы. Он сам, желая лучше знать машину, торчал возле нее в свободный час.
С первыми лучами солнца они были в борозде. В недвижном воздухе вел свою строчку мотор. Лишь на поворотах сбивался немного, словно терял счет, с гулким хлопаньем выбрасывал связку сизых колец и, развернувшись, снова вел строчку через все поле. За блестящими лемехами все струился и струился чернозем. В свежую пахоту то и дело ныряли и сливались с пластом скворцы и галки. В отдалении толклись грачи. Когда поднимавшееся солнце разогревалось, над пашней было хорошо видно, как струился теплый воздух; он терпко пах парной землицей и горечью черемуховой коры.
От ветра и солнца у Алексея жарко горело лицо. Бывало, что клонило ко сну. Тогда Мостовой слезал с плуга и бежал рядом. Затекшие ноги плохо гнулись, но бежать было приятно. Размявшись, он снова взбирался на плуг и оглядывался назад, на проложенную борозду, а потом ждал, когда на него посмотрит тракторист: он грозил ему кулаком и кричал:
— Что вихляешь, как пьянчужка!
Плетнев не слышал его, но понимал, выравнивал борозду.
Накануне отъезда с практики Мостовой попросил у бригадира Колотовкина отзыв о своей работе, который надо было представить в техникум.
— Писать небось надо?
— Надо.
— Штука. На чем же я тебе напишу? У меня ж ни ручки тут, ни бумаги. Придется ехать в село. Поедем.
Колотовкин запряг свою бригадирскую лошадь в разбитые дроги, они уселись спина к спине и выехали с полевого стана.
— Слышь, Алешка, для кого другого ни в жизнь не поехал бы. А ты ловкий на работу. Я таких шибко голублю. Ко двору нам пришелся.
— А ведь я, Иван Александрович, попервости чуть деру от вас не дал.
— Тяжело показалось?
— Да и тяжело.
— У нас, которые с тонкой кишкой, не выдюживают. Чертомелить надо будь-будь.
Дроги въехали на грязную, местами залитую водой стланку, и Колотовкин с Мостовым, подобрав ноги, напряженно сидели до сухого места.
— Трудна еще работенка пахаря, — вернулся к прерванной мысли Колотовкин. — Трудна, зато ведь потом, когда, значит, хлеб-то подниматься будет, душа в тебе места не чует. Вот если ты это узнаешь, всю жизнь тоской по земле жить станешь. Я, Алешка, многих знаю таких, что живут в городе, а при каждом снежке и дождичке землю вспоминают. Хоть и городской он житель, а закваска в нем деревенская.
— Что ж он в деревню не едет?
— Это, Алешка, разговор длинный. Его, этого разговора, как мой батя, покойничек, говаривал, до самой Пензы хватит. Подрастешь — поймешь. Гляди, леший.
— Чего понимать. Вот мне нравится полевая работа, и ни на какую другую я ее не променяю.
— Дай бог. На-ко, подержи. Я схожу посмотрю, что они тут насеяли.
Колотовкин сунул в руки Алексея вожжи и перепрыгнул через грязную канаву, пошел полем, только что подбороненным после сева. Мостовой глядел на плотную, сбитую фигуру Колотовкина и улыбался, вспомнив, что механизаторы заглазно называют своего бригадира «грачом». «Грач и есть, — согласился Алексей. — Каждой борозде поклонится».
Глебовна держала свое слово: в куске хлеба отказывала себе, помогала Алешке. Добром за добро платил и он своей «тетке Хлебовне». Раза два, а то и три в месяц прибегал из Окладина домой, чтобы вымести двор, наколоть дров, вычистить стайку у поросенка. В воскресенье вечером уходил обратно в город, вскинув на плечи мешочек с картошкой и простиранным, залатанным бельишком.