В вершине лета совсем неожиданно, как потеря, откричала кукушка, и можно было поверить крестьянскому календарю, что птица подавилась ячменным колосом, потому что раньше сроков выколосились и затяжелели яровые, а озимая рожь по теплым косогорам так вылиняла, что ржаные поля лежали, словно отбеленные холсты, выстланные бабами на солнце.
Задолго до петровок подошли и травы. А на засоренных опушках и омежьях, где воля всякой дикоросли, выбросили семена и стали вянуть полевая рябинка и ранний чернобыльник. Воздух вдруг прогорк, луга забродили горьким медом, и даже коровье молоко стало отдавать знойной полынью.
Село Устойное свой престольный праздник, петров день, догуливало в заботах: с сенокосом больше не мешкалось.
Покосы в селе дальние, и стали увязывать возы едва ли не с вечера. Где-то еще догуливала гармошка и девки не допели свои песни, а по дворам уже звякали литовки, в избах топили печи, над селом стоял запах тележной мази и теплого хлеба; угадывая дорогу и приволье, собаки рьяно облаивали краюшку месяца, который щурился из-за конька сарая на мужичьи хлопоты.
На свету село тронулось. В отъезжие луга уводили с собой коров, везли грудных младенцев, с зыбками, парни взяли в поклажу гармошки и праздничную обувку: в лесной деревушке Продольной на святых Кирика и Улиту играют круг, — не в лаптях же плясать на продолянских полянах.
Когда поднялись на Вершний увал, в спину ударило встающее солнце. Мужики, шедшие в гору обочь телег, останавливали лошадей и, обернувшись в сторону родного села, крестились на Устоинский собор, облитый нежным утренним светом. Весь белый и торжественно-трепетный, храм, легко вознесенный к небесам, горел золочеными крестами всех своих пяти глав, осенял надеждой и благодатью село, погост с березами и липами, окольные поля. «Боже милостивый, не отврати и припадем… Боже праведный…» — складывалось в душе людей отзывчивое слово, но заботные мысли мешали молитвам, и мужики, торопливо перекрестившись, виновато, но твердо брались за вожжи.
Над хлебами трепетали и заливались жаворонки. Молодой коршун, поднявшись высоко, некруто срезал к лесу на своих сильных и лениво раскинутых крыльях. Дорога к бору пошла под уклон, и пресный полевой ветер вдруг пахнул навстречу пихтовой смолью, от которой зафыркали кони, взбодрившись, чтобы взять на рысь, но к телегам привязаны коровы, и без того не поспевающие за ходким шагом лошадей. Обоз и на спуске пылит неспешно и подступает к лесу.
На опушке дорога двоится — вправо торная, столбовая, в город Ирбит, а та, что в лес, вся в выбоинах, с закисшими лужами, на Устоинские покосы. По корням и валежинам громче стучат ступицы, мужики правят по лужам, чтобы смочить рассохшиеся колеса. Телеги скрипят. Хрустит крепкая упряжь. В подлеске тонко заливаются псы. Бабы сидят на поклаже прямо с ногами, вздыхают на своих оступающихся коров и начинают отбиваться от комаров, которые в сыром застойном тепле неистовы и уже густым облаком качаются над спинами лошадей и коров.
Солнце редко где пробивается до лесного дна; зато большие елани и прокосы высвечены, и облитые росами травы на них перекипают в дымной повити. Мужики, объезжая поляны, чтобы не мять травы, примериваются, как махнут литовкой под самый срез и как взметнется по левую руку первый валок.
На лесной речке Куреньке становье и разъезд по наделам: до покосов у кого три, а у кого и пять верст, но дорога все хуже и хуже: то старая, изъезженная стланка, то гать, то рвы и завалы. На станке дают отдых коням, поят их, отвязывают коров. Гнус тучей падает на скотину.
На берегу у мосточка срублена избушка, где по весне живут дровосеки. Узкое оконце вдоль паза заткнуто задымленным сеном. Дверь плотно приперта. На дерновой кровле поднялся кипрей, вспыхнул алым огнем и горит бестрепетно, как свечка в затиши. Дорожка к дверям заросла, и на ней валяется березовая гнилушка, раздетая и до сердцевины истерзанная дятлами. В сторонке костровище, на котором красные муравьи успели собрать себе жилье. Рядом, не тронув муравьиное поселение, кто-то жег новый костер.