С тех пор Альбина почти не разговаривала с мужем. Ночи были для него мучением. Кровати стояли рядом, но любая попытка его приблизиться к жене вызывала такой жестокий отпор, что он поневоле прекратил их.
После Вальки Милютина не было в его душе человека, который бы так тянул и так озлоблял его, как жена. Обиднее всего было то, что он прозевал момент, когда началось охлаждение. Смутно он вспоминал, что и до болезни девочки уже было не все в порядке, но о причинах он не догадывался. Он любил ее, она это знала. Но ведь совсем недавно и она любила его. Куда же ушло все это? Порхов с яростью посмотрел на беседующих с Альбиной канавщиков. Впереди начинался длинный откос, и дальше между сосен светлела чуть отлогая поляна. Он тронул коня, проскакал длинную вереницу людей и лошадей и догнал Корнилыча.
— Тут заложим табор!
— Привал! — голосисто скомандовал, оглядываясь назад, Корнилыч и соскочил с лошади.
Пока суетились, развьючивая лошадей и растягивая палатки, Порхов присел было прикинуть завтрашний маршрут на планшете. Но работать ему не дали.
— Гражданин начальник! — позвал пришепетывающий от волнения голос.
Он вскинул голову. От палаток глядели на него канавщики, а перед ним стоял длинный парень, растягивая в пугливой улыбке щербатый рот и моргая веками.
— Ты тут откуда? — изумился Порхов,
— Дак вместе с вами,— сказал, заикаясь, Шалашников.— Куда ж мне от вас...
Порхов оглядел его с ног до головы, вид у парня был жалкий.
— Раз сам пришел,— сказал он, стараясь быть строгим, но справедливым,— принимаю. Но, однако, до первого замечания — смотри!
К вечеру на поляне встали четыре палатки.
Санька сидит, прислонившись спиной к матерой сосне, смотрит в небо и думает о том, что никогда еще не был так глубоко в Дальней тайге. Сейчас до базы сто пятьдесят километров. И ближе только Бабино. Но и до него не меньше ста сорока. Он с детства в тайге и не боится ее. Умеет найти в ней и голубику, и коренья, умеет развести, огонь без спичек, умеет с тридцати шагов попасть в глаз белке. И все-таки оттого, что во все стороны расстилаются почти нехоженые дебри, становится сладко и страшновато.
Из общей палатки вышел Жуков: кепка набекрень, пиджак накинут на плечи, постоял, мягкими, неслышными шагами подошел и сел к костру.
В стороне от двух палаток канавщиков стоят две двухместные. Одна — Санькина. В ней рация и его спальник, а в нескольких десятках метров от нее палатка начальства. Сейчас она ярко освещена изнутри, и сквозь желтоватое свечение светлой парусины проступают два человеческих контура. Рослый силуэт мужчины, прямо сидящего перед свечой, и силуэт женщины, обнявшей руками колени. Оттуда — ни звука.
Санька, не отрываясь, смотрит на два темных силуэта в палатке. Чего бы он ни дал два года назад, чтобы попасть в партию Порхова! Но у того был свой радист, Тадеуш Димовских. Он был один из тех, кто приохотил Саньку к радиоделу. Когда дошла до поселка весть, что он погиб, Санька попросился к Порхову. Его взяли. Это была не просто удача, это было счастье.
Шла война, все мальчишки бредили подвигами на фронте. До дыр зачитывались на недели и месяцы запаздывавшие газеты, имена Виктора Талалихина, Зои Космодемьянской, Николая Гастелло не сходили с уст, а Санька был верен своему герою. Герой его не совершал военных подвигов, но зато это он открыл жилу на Усть-Ваге, и по его требованиям искали и нашли Хортойское месторождение.
Когда он проходил мимо покосившегося штакетника Санькиного двора, мальчишка не отрываясь смотрел ему вслед. Покоритель тайги, настоящий мужчина, рослый, подтянутый, в военной форме, которую так и не снял после краткого пребывания, в армии, хмурый и немногословный, с русыми, тщательно зачесанными набок волосами, он шагал по улице, и за ним бежали Санькино поклонение и Санькина мечта.
Негромко шурша по траве, прошли и сели невдалеке от костра высокий и среднего роста седоголовый — Колесников и Соловово. Издалека хрипло закричал филин, и тотчас же хлопотливо зашуршали и стали перекликаться кедровки, тяжело перелетая с сосны на сосну.
— Попали мы, Викентьич, под косу времени,— сказал Колесников.— Одно противно: чувствовать себя травой. Неужели всего и есть мы, что жалкие травинки?