В тихом омуте - страница 32

Шрифт
Интервал

стр.

— Да, вы умеете умирать, а жить не умеете, — повторил Жорес в заключение нашей беседы о русской революции.

Потом говорили мы о французской социал-демократии, сейчас не вспомню, что именно; но главное впечатление осталось у меня то же, как в тот вечер на белостокском митинге: социализм без революции, лев без когтей; социализм, переваренный в страусовом желудке буржуазии; социализм — потухшая лава вулкана, которая питает жирные гроздья Lacrima Christi в земном раю мещанства.

III

В салоне одной французской писательницы, по происхождению русской, Ivan Strannik, давней жительницы Парижа, которая, кажется, одна во всем этом городе пытается соединить воду с маслом, русских с французами, я познакомился с А. Франсом. Любезная хозяйка пригласила знаменитого гостя нарочно для меня. Но, по непростительному русскому варварству, я опоздал, приехал после Франса.

Помните в одном из рассказов Чехова того нежного мальчика, похожего на девочку, у которого мягкие движения, мягкий голос, мягкие льняные кудри, мягкие, ласковые глаза, мягкая бархатная курточка? Этого чеховского мальчика напоминает Франс. Весь мягкий-мягкий, ласково-пушистый, нежно-бархатный. Когда долго смотришь на него, то как будто проводишь рукою по серебристо-серому бархату. Но впечатление этой внутренней мягкости не исключает внешней четкости, твердости безукоризненно изящного, как бы изваянного, облика. Старчески-прекрасная серебряно-седая голова с благородным, как на древней флорентийской медали, отчеканенным профилем. Такими могли быть добрые старые придворные доброго старого короля Генриха IV.

Со мною были друзья мои, тоже русские; с Франсом — его неразлучная многолетняя подруга, очень умная, светская женщина в духе XVIII века, полуеврейка, полуфранцуженка. В ее доме у них общий салон. Франс женат, но жены его никто не знает.

Хозяйка постаралась было завязать общий разговор о русской литературе, о Л. Толстом и Достоевском. Но оказалось, что Франс к Толстому равнодушен, а Достоевского не любит. Из вежливости он этого не сказал, но можно было догадаться, что ему, совершенному классику, русская мистика претит, подобно всякой чрезмерности, и едва ли не кажется «дурным вкусом». Разговор не клеился: тщетно милая хозяйка через пропасть, разделявшую нас, перекидывала любезные мостики-радуги — мы по ним ступать не умели, проваливались.

Кажется, впрочем, и Франс неохотно разговаривает, слушает других; зато любит слушать себя. И упрекать его за это не хватило бы духу. Когда он говорит, слушаешь — не наслушаешься, как будто в горле у него скрипка Страдивариуса или тот соловей, который в сказке Андерсена услаждал своим пением предсмертные муки китайского императора. О каких бы пустяках ни говорил он, речи его — лакомство богов; какие бы горькие истины ни высказывал, они в устах его полны амброзийною сладостью. Когда же вспоминаешь, что было сказано, то видишь, что почти ничего почти ни о чем; все тает, как пена, — но не та ли пена, из которой родилась богиня вечной прелести.

По поводу сборника своих политических речей он признался, что произнесение хотя бы самой коротенькой речи перед собранием для него истинная пытка, что он уже за несколько дней волнуется, теряет присутствие духа и, выступая на эстраду, робеет, как школьник.

— Увы, я не рожден оратором, — заключил он с шутливою грустью.

— Зачем же вы себя мучаете?

— Что делать? Надо чем-нибудь служить общему делу.

— Социализму? — спросила хозяйка, подмигнув нам.

— Ну да, конечно. А вы, кажется, в мой социализм не верите.

— Не совсем.

— Почему?

— Да хотя бы потому, что вы величайший из скептиков, какие когда-либо были на свете, — подхватил кто-то из нас. — А как соединить сомнение с действием? Как делать что-нибудь, не веря в то, что делаешь?

— Делать нельзя, но можно играть, — ответил Франс. — Борьба политических партий для меня исполинская игра в шахматы. Да и все дела человеческие разве не игры? Боги с нами играют — в этом наша трагедия; будем же и мы играть с богами — может быть, тогда все наши трагедии кончатся идиллией. Тот, кто во всем разуверился, усомнился во всем, извлекает невинную легкость и сладость божественных игр из всего. «О как сладостно покоиться на подушке сомнений».


стр.

Похожие книги