— Это дело другое, — Кудайназар отщипнул от лепешки другой кусочек, меньше первого. — Я — не хочу. Пока не хочу. А если захочу, в город его пошлю учиться, там школы есть.
— Ну вот, вот видишь! — безнадежно обрадовался Губельман. — Зачем же его куда-то посылать, когда в самом Алтын-Киике, на месте можно открыть школу, всех детей учить!
— Не надо всех детей учить, — тихо сказал Кудайназар. — Пусть учится кто хочет. Если все на свете будут ученые, кто ж кому тогда будет верить? Кого будут люди уважать? Перегрызутся все, как собаки: каждый дурак будет доказывать, что он умней другого… Большой беспорядок от этого произойдет, начальник.
— Ты что ж, — устало вскинулся Губельман, — думаешь, что невежество — это дорога к счастью?
— У нас тут одна дорога, — сощурился Кудайназар, — от Алтын-Киика до Кзыл-Су и обратно… Ты вот ученый, а я нет. Так что ж, ты счастливей меня?
— Ты, я — это ничего не значит, — проворчал Губельман. — Ты думаешь, в мире, кроме Кзыл-Су да твоего Алтын-Киика, ничего нет. А в мире люди кровью плачут, потому что плохо им, плохо!
— А как же иначе! — живо откликнулся Кудайназар. — Мы ж люди, у нас всегда так: кто плачет, кто смеется. Если кому плохо — значит, душа у него болит, душа больная, и ты ему никаким учением не поможешь: он нож возьмет, пойдет людей резать… Нам вот хорошо в Алтын-Киике, а ты хочешь солдат послать, убить меня — оттого что за горами люди плачут. Что им от этого — лучше, что ли, станет? Не лучше и не хуже. Зачем же я должен в землю лечь, скажи, начальник?
— Умел бы ты книжки читать, — сказал Губельман, с силой проведя ладонями по лицу, — тогда б таких вопросов не задавал дурацких.
— У нас в Алтын-Киике, — возразил Кудайназар, — есть один старик, Абдильда, он Коран читает, знает грамоту — а думает, как я, как все мы.
— Значит, не те книги читает, — сказал Губельман. — Коран!..
— Так, выходит дело, — зачастил Кудайназар, — чтобы счастливым быть, надо только те книги читать, а другие для этого не подходят? Но люди-то ведь не камни: если половина людей те книги будет читать, а другая половина — не те, то тогда кто ж прав? Первые или вторые? Ведь каждый человек думает, что он прав, а другой просто дурак какой-то, глупый человек. Так что ж, из-за этого надо воевать, кишлаки жечь? Ты мне объясни, может, я чего не понимаю, начальник!
Иуда поморщился, как будто взял в рот дольку лимона — и вдруг отчетливо вспомнил этот давным-давно забытый вкус, пахучий и кислый до приятной дрожи. Когда ж это он ел лимон в последний раз? Пожалуй, еще дома, мальчишкой: низкая комната, тяжелый стол почти от стены до стены, светящийся рубиновый чай в стаканах и эти вот кислейшие полусолнышки в глубоком стеклянном блюдечке… Вот странно: вспомнил. Зачем?
Как он сказал, этот охотник: «жечь кишлаки»?
— Какие там кишлаки… — вздохнул Иуда. — Ты мне скажи-ка вот что: ты лимон пробовал когда-нибудь? Желтый такой?
— Лимон? — переспросил Кудайназар. — Он сладкий?
— Сладкий, — сказал Иуда. — Пусть будет сладкий.
— Нет, — сказал Кудайназар. — Никогда не пробовал.
— Ну, хорошо, хорошо, — сказал Иуда. — А если я к тебе один приеду, без солдат? В гости?
— Приезжай, — сказал Кудайназар подумав. — Барана зарежу.
— Хоп[6], — подбил итог Иуда и легонько шлепнул ладонью по столу. — У тебя один пока? — он взглянул на Кадама, сидевшего терпеливо. — Или еще есть?
— Пока один, — сказал Кудайназар и погладил сына по голове. — Ты мумие узбеку отдай, по утрам пусть пьет… Приедешь, значит, в Алтын-Киик?
— Приеду, — сказал Иуда и легко поднялся из-за стола. — Ночевать буду у тебя. — Он был короткошеий, длиннорукий, с хрупкими жилистыми кистями, с тонкими, почти нежными пальцами.
Солдаты все грызли семечки позади коновязи и угрюмо слушали, как, подыгрывая себе на трехрядке, чистым ровным голосом поет Бабенко Иван:
— Россия милая!
Избы вечерний дым
Не виден за далекими холмами… —
пел солдат для собственного удовольствия и приятной грусти души. Увидев Кудайназара, Бабенко отложил гармонь и шагнул наперерез его пути.
— Стой, джорго! — крикнул Иван и растопырил руки, словно бы собираясь принять в шутливые объятия шибко шагавшего Кудайназара. — Коня не хочешь дарить — давай хоть нож, память чтоб была! Вон у тебя бучак