Дедушка ответил отказом, и тогда Одетта сама привела Сванна к Вердюренам.
В тот первый день у Вердюренов обедали доктор Котар с женой, молодой пианист с теткой и художник, который тогда ходил у них в любимчиках, а кроме того, еще несколько «верных».
Доктор Котар никогда точно не знал, кому в каком тоне отвечать, серьезен собеседник или шутит. И на всякий случай у него постоянно была наготове тонкая выжидательная улыбка, — ничего, в сущности, не выражая, эта беглая улыбка призвана была доказать, что не так-то он прост, если вдруг окажется, что собеседник шутил. Но, словно не упуская из виду и обратной возможности, он не смел придавать своей улыбке ни малейшей определенности, и сквозь неуверенность в ней вечно проглядывал вопрос, которого он не осмеливался задать: «Вы это серьезно?» Он и на улице толком не знал, как себя вести, и вообще в жизни, а не только в салоне: на прохожих, на экипажи, на все происходящее он поглядывал все с той же лукавой улыбкой, которая заранее отметала всякую возможность упрекнуть его в неуместном поведении, поскольку доказывала, что если кому и померещится, что он говорит и поступает невпопад, то это ведь так, для смеха.
Однако если у доктора появлялось ощущение, что можно спрашивать начистоту, он не упускал случая ограничить для себя сферу сомнительного и пополнить свои знания.
Например, по совету, который он получил от предусмотрительной мамаши, уезжая в Париж, доктор никогда не упускал случая навести справки о непонятном выражении или незнакомом имени.
Когда ему встречались новые выражения, его любознательность не знала удержу: подозревая за ними более точный смысл, чем это было на самом деле, он жаждал узнать, что именно означают словосочетания, которые он слышит то и дело, — бес в ребро, голубая кровь, забросить чепец за мельницу, тайны мадридского двора, шекспировские страсти, получить карт-бланш, загнать в угол и тому подобное, — и в каких именно случаях он, в свою очередь, может уснащать ими речь. Если ему не хватало выражений, он перенимал и пускал в ход каламбуры. А когда при нем называли незнакомые имена, он просто повторял их вопросительным тоном, рассчитывая получить в ответ разъяснения, которых он якобы и не просил.
На самом деле у него начисто отсутствовала та самая пытливость ума, с которой, как ему мнилось, он никогда не расставался, а потому бесполезно было пускаться с ним в утонченную вежливость, состоящую в том, что, делая кому-либо одолжение, мы, вовсе не предполагая, что нам поверят, заверяем, что, напротив, это мы благодарны тем, кого облагодетельствовали: он все понимал буквально. Как бы ни обольщалась на его счет г-жа Вердюрен, но и она в конце концов — продолжая считать его весьма тонким — почувствовала раздражение, когда пригласила его в литерную ложу на Сару Бернар и для пущей любезности сказала: «Как мило, что вы пришли, доктор, ведь я уверена, что вы уже много раз слышали Сару Бернар, и потом, мы сидим, пожалуй, слишком близко к сцене», — а доктор, войдя в ложу с выжидательной полуулыбкой, застывшей до того момента, когда суждение о спектакле вынесет надежный авторитет, ответил на это: «И впрямь, мы чересчур близко сидим, а Сара Бернар уже всем несколько приелась. Но вы пожелали, чтобы я пришел. Ваши желания для меня закон. Я счастлив оказать вам эту маленькую любезность. Вы так добры, что для вас мы все готовы на что угодно!» И добавил: «Это ведь у Сары Бернар серебристый голос? А еще часто пишут, что она завораживает зрителей. Странное выражение, правда?» — в надежде на комментарии, коих не последовало.
«Знаешь, — сказала тогда мужу г-жа Вердюрен, — мне кажется, мы ведем себя неправильно, когда из ложной скромности приуменьшаем значение того, что делаем для доктора. Он ученый, далек от жизни, понятия не имеет об истинной цене вещей и все понимает буквально». — «Я не смел тебе сказать, но я это и сам заметил», — согласился г-н Вердюрен. И на Новый год, вместо того чтобы послать доктору рубин в три тысячи франков, говоря, что это сущий пустяк, г-н Вердюрен купил за три сотни восстановленный рубин