Одетта ничего не сообщала Сванну о важных вещах, которые так занимали ее каждый день (хотя он не вчера родился и понимал, что речь только о развлечениях и ни о чем больше), поэтому его воображение быстро иссякало, мозг работал вхолостую; тогда он проводил пальцем по усталым векам — таким жестом протирают стеклышко лорнета — и вообще переставал думать. Правда, из этой неизвестности выплывали некоторые занятия Одетты, время от времени повторявшиеся, которые она туманно объясняла обязательствами по отношению к дальним родственникам или старым друзьям; поскольку она никого, кроме них, не упоминала, они в глазах Сванна образовывали неизменное и неизбежное обрамление ее жизни. Время от времени она говорила ему: «В такой-то день я еду с подругой на ипподром», и тон у нее был такой, что позже, чувствуя себя больным и подумывая, не попросить ли Одетту его навестить, он внезапно вспоминал, какой нынче день, и спохватывался: «Нет, не нужно ее звать, как это я раньше не сообразил, она же сегодня едет с подругой на ипподром. Не будем замахиваться на невозможное, зачем же зря мучиться и просить о неприемлемом, о том, в чем она заведомо мне откажет». Этот долг, повелевавший Одетте ехать на ипподром, долг, перед которым Сванн склонялся, представлялся ему неотвратимым; на нем лежала печать необходимости, — а потому и все, что с ним так или иначе было связано, оказывалось благовидным и законным. Бывало, что Сванн начинал ревновать Одетту, когда ей кланялся на улице какой-нибудь прохожий; если в ответ на вопросы Сванна она объясняла, что незнакомец как-то связан с теми ее обязательствами, о которых она упоминала раньше, например, если она говорила: «Этот господин был в ложе у моей подруги, с которой мы ездим на ипподром», — такое объяснение успокаивало подозрительность Сванна: ведь он понимал, что в ложе этой подруги на ипподроме неизбежно могут оказаться и другие гости, кроме Одетты, хотя никогда не пытался, да и не мог их себе представить. Ах, как бы он хотел познакомиться с этой подругой, с которой Одетта ездила на ипподром, как бы он хотел тоже получить от нее приглашение! Он бы променял все свои знакомства на кого-нибудь, с кем Одетта постоянно видится, хоть на маникюршу, продавщицу. Он осыпал бы их королевскими дарами. Ведь люди, причастные к ее жизни, могли дать ему то самое болеутоляющее, в котором он нуждался! С какой бы он радостью проводил целые дни с любой из этих женщин, с которыми Одетта — ради практической пользы или так, по простоте — водила дружбу! С каким бы удовольствием он переехал навсегда на шестой этаж какого-нибудь грязного вожделенного дома, куда Одетта его не водила: поселись он там вместе с какой-нибудь бывшей белошвейкой, например, в роли ее любовника, он бы почти каждый день принимал в гостях Одетту. Он с готовностью согласился бы провести всю оставшуюся жизнь в одном из этих кварталов, населенных чуть ли не сплошь трудовым людом, — жалкое, убогое, но все же сладостное существование, полное блаженства и покоя!
По-прежнему иногда бывало, что при Сванне к Одетте подходил кто-нибудь, кого он не знал, — и он опять замечал у нее на лице то же печальное выражение, как в тот день, когда он к ней заехал, а у нее был Форшвиль. Но такое случалось редко: если уж, несмотря на все ее многочисленные дела и опасения, как бы люди чего не подумали, она соглашалась встретиться со Сванном, то держалась с апломбом, совершенно не так, как раньше: это была, вероятно, бессознательная жажда реванша или естественная реакция на трепет, который она первое время чувствовала рядом со Сванном или даже вдали от него, когда начинала письмо к нему словами: «Мой друг, рука у меня так дрожит, что трудно писать» (во всяком случае, она притворялась, что испытывала это чувство, — и ведь что-то подобное она в самом деле должна была испытывать, иначе ей бы не захотелось это демонстрировать и раздувать). Тогда Сванн ей нравился. Мы всегда трепещем только за себя и только перед теми, кого любим. Когда наше счастье перестает от них зависеть, как легко, как спокойно нам становится в их присутствии, какая дерзость в нас просыпается! В разговоре и в письмах она не подбирала больше слов, подтверждающих, что он ей принадлежит, не искала повода вставить словечко «мой», «наш», когда речь шла о нем: «Вы мое счастье, я навсегда сохраню аромат нашей дружбы», не пыталась говорить с ним о будущем и даже о смерти так, будто все это у них общее. В прежние времена, что бы он ей ни сказал, на все она отвечала с восхищением: «О, вы совсем не такой, как другие!»; она смотрела на его редеющие волосы, на его удлиненное лицо, о котором знакомые Сванна думали: «В сущности, его не назовешь красавцем, но сколько обаяния в этом ежике волос, в этом монокле, в этой улыбке!» — и ей, возможно, не так хотелось стать его любовницей, как любопытно было понять, что он за человек; и она говорила: «Знать бы, что творится в этой голове!»