Со своего возвышенного пункта г-жа Вердюрен принимала самое живое участие в разговоре «верных» и упивалась их «выходками», но после несчастного случая с челюстью отказалась принимать чересчур деятельное участие в общем веселье, заменив его условной мимикой, без утомления и риска для нее обозначавшей, что она хохочет до слез. При малейшем словечке, отпущенном кем-либо из завсегдатаев по адресу человека «скучного» или одного из бывших завсегдатаев, ныне изгнанного в общество «скучных», — и к вящему прискорбию г-на Вердюрена, который давно уже имел поползновение быть столь же любезным, как и жена, но, смеясь всерьез, очень быстро истощал свои силы, так что всегда бывал превзойден и побежден хитрой уловкой г-жи Вердюрен, заливавшейся притворным, но непрестанным хохотом, — она пронзительно взвизгивала, плотно зажмуривала свои птичьи глазки, которые начинало заволакивать бельмо, и поспешно, как если бы она закрывалась от какого-нибудь непристойного зрелища или отражала смертельный удар, пряча лицо в своих руках, совершенно загораживавших его от посторонних взоров и не позволявших никому видеть его выражения, притворялась, будто изо всех сил старается сдержать, подавить приступ смеха, который, дай она ему волю, довел бы ее до обморока. Так, одуревшая от смешных выходок «верных», опьяненная панибратством, злословием и всеобщим одобрением, г-жа Вердюрен подобно птице, сухарики которой смочили глинтвейном, клохтала на своем насесте от избытка дружеских чувств…
Тем временем г-н Вердюрен, попросив у Свана разрешения закурить трубку («у нас без церемонии, отношения товарищеские»), просил молодого пианиста сесть за рояль.
— Оставь его в покое, не надоедай ему, он пришел сюда не для того, чтобы его мучили, — вскричала г-жа Вердюрен, — я не хочу, чтобы его мучили, слышишь?
— Но откуда ты взяла, что мы собираемся его мучить? — сказал в ответ г-н Вердюрен. — Я уверен, что г-н Сван никогда не слышал открытой нами сонаты в фа-диез; он сыграет нам ее в аранжировке для рояля.
— Ах, нет, нет, ради Бога, не надо моей сонаты, — застонала г-жа Вердюрен, — я вовсе не желаю, чтобы меня заставили реветь до насморка и лицевой невралгии, как это случилось последний раз; премного вам благодарна, я вовсе не хочу, чтобы у меня повторилась вся эта музыка; вам, конечно, полгоря; видно, что никому из вас не придется неделю лежать в постели!
Эта маленькая сцена, возобновлявшаяся каждый раз, когда пианист собирался сесть за рояль, неизменно приводила в восторг друзей, словно они видели ее впервые; она как бы являлась доказательством пленительной оригинальности «хозяйки» и ее крайней музыкальной чувствительности. Сидевшие поблизости от нее делали знак курившим или игравшим в карты в другом конце комнаты подойти поближе, кричали: «Слушайте, слушайте!» — как это принято во время парламентских прений в моменты, когда оратор, произносит вещи, заслуживающие внимания. И на другой день гости жалели тех, кто не мог быть накануне у Вердюренов, уверяя их, что сцена была забавнее, чем когда-либо.
— Ладно; решено, — заявил г-н Вердюрен, — он сыграет только andante.
— Только andante, вот тоже сказал! — воскликнула г-жа Вердюрен. — Ведь именно andante разбивает меня всю. Наш хозяин поистине бесподобен. Это все равно, как если бы по поводу «Девятой»[39] он сказал: мы услышим только финал или только увертюру «Мейстерзингеров»!
Однако доктор стал упрашивать г-жу Вердюрен разрешить пианисту поиграть не потому, что считал притворными ее жалобы на болезненное действие, оказываемое на нее музыкой, — он признавал существование некоторых неврастенических состояний, — но в силу свойственной многим врачам привычки сразу смягчать строгость своих предписаний, как только подвергается опасности, — вещь, представляющаяся им гораздо более важной, чем здоровье пациентов, — успех светского собрания, где они участвуют и где руководящую роль играет лицо, которому они советуют забыть на один вечер о своем пищеварении или о своем гриппе.
— На этот раз вы не будете больны, вот увидите, — сказал он, стараясь одновременно загипнотизировать ее взглядом. — А если заболеете, мы вас вылечим.