Колюхов спохватился, что Петро ему и вовсе чужой, что он только муж племянницы и никакого интереса к нему, приезжему, иметь не может. Ему вспомнились оба сына, погибшие на войне, лица которых он позабыл и никак не мог представить, и только остро жалел, что их сейчас нету и что им так и не довелось увидеть Сычовки, про которую любили вспоминать с матерью в досужие зимние вечера. Всплыла в памяти дочь, отрезанный ломоть, которая и будь здесь, ничего не облегчила бы: они и живя в одном городе по году не виделись, а увидятся — поговорить не о чем. Неласковая баба получилась из нее...
Он сидел долго, потом поднялся и пошел в избу.
Веселье уже было невеселым, накал остыл. Майя Васильевна позевывала в уголке. Соседка что-то шипела пьяному мужу. Катерина с Анной толковали о нарядах, меряя друг у дружки круглые талии. Братья спорили о политике, тыкая окурками в тарелки. Петро сидел у окна, на Колюховом месте, совсем трезвый, и скучно тянул красивую песню:
Стеной стоит пшеница золотая...
Его никто не поддерживал. Колюхов подсел к нему послушать, но Петро замолчал.
Не спалось Филиппушке. Хоть убейся, не идет сон и все. Сперва этот паразитский кулак свалился на голову, потом Лександра приперлась. Зачем, спрашивается? Натрепала тут, набаламутила. Настю зачем-то вспомнила. Детьми кольнула. И ушла. А ты не спи.
Настя, она хоть и неприветливая была, затаенная какая-то, молчунья, а жить с ней лучше, не то что с Мотрей, первой женой. Та очень грубая была и на руку тяжелая. Чуть что, против нее хоть пушку выкатывай. Да она и пушку своротила бы — туша вон какая! Когда она ушла от него, он не шибко расстраивался, так и не знает, куда пропала, была и сплыла: баба с возу — коню легче. Прожил с ней, почитай, десять лет — как десять лет на каторге просидел: все не так, все не по ней, кулачища — сложит кукиш — чайник и чайник. Сбежала, ну и беги. А когда в нелегком послевоенном году умерла Настя, Филиппушка загоревал: старость накатывала, найти кого — уже не найдешь, дочерей, сельсовет определил в ФЗО, — одному придется скучать. Но скучал Филиппушка недолго, вернее, совсем не скучал. К нему легко и просто вернулось почти забытое состояние ни от кого не зависимой свободы, какое испытывал, будучи подпаском.
Надо сказать, что и при первой, и при второй жене Филиппушка мало держался дома: днем — какая ни есть работа, вечерами — собрания, активы, умственные беседы с сельсоветским сторожем.
Но где бы ни вечеровал, в нем жила уверенность, что в теплой избе его дожидается ослабевшая со сна жена и горшок щей в сухой пещере русской печи. Это был его тыл, его прибежище, и, по уму, здесь всегда должен бы быть покой, приветливость законная. Имелось же все обратное: упреки, скандалы, а то молчание, что хуже драки. Так что об утрате этого рая он не ах как жалел, хотя и понимал, что какая-то щель образовалась в ходе его дней, и заткнуть эту щель было нечем.
Все же Настя была ничего баба. Нудная, беспонятливая, а ничего. Сварит, постирает. Слушать умела, когда Филиппушке поговорить захочется. Теперь некому слушать... Зачем Лександра ее вспомнила? Дура мосластая.
Надо было в клуб пойти, думает Филиппушка, кино посмотрел бы...
Когда его перестали пускать на деловые собрания, он зачастил в клуб. Приходил туда еще завидно, садился в красном уголке за стол, покрытый кумачовой, в чернильных пятнах, скатеркой, и подолгу рассматривал картинки в потрепанных журналах. Молодежь привыкла к нему и не обращала внимания. Парни вольно шутили при нем, матерились, девки не стеснялись на глазах подтягивать у чулок резинки — вроде как и не человек сидит, а пустое место.
В кино его пускали бесплатно.
— Иди подремли, — говорил киномеханик, — да не храпи шибко, сегодня опять про любовь.
Не любил Филиппушка этих выдумок про любовь — заведут тягомотину на два часа, болтают какую-то хреновину, лижутся беспрестанно — не захочешь, да уснешь. Где и найдут такую ерунду? Другое дело — про милицию, про шпионов, — не задремлешь, хоть всего и не поймешь. Но больше всего ему нравились фильмы про гражданскую войну. Про Отечественную тоже можно смотреть, но не то: одна стрельба, да танки, разрывы все время, не поймешь, подвиги совершаются или работа делается. А про гражданскую посмотришь — душа радуется.