Ну, можно его дежурным по штабу поставить.
Если, конечно, совсем рука тоскует по штурвалу.
Потому что штурвал обязательно будет.
Я дежурство сдавал. В пятницу это было. Я все журналы сложил стопкой, и написал «Сдал» — «Принял», и кобуру, и пистолет, и повязку — ну, все-все сложил.
Ему, то есть, сменщику, только войти и расписаться, а мне — бегом па автобус, и рвать отсюда когти.
Но вот входит он — мама моя, точно, двухгодичник, ошибиться невозможно.
— Слушай, — говорит он, носом шмыгая, — а чего тут делать-то надо?
— Да, ничего не надо делать, — говорю я ему осторожно, чтоб не спугнуть, — На телефоны отвечай, не заикаясь, и все.
— Пошли, — говорю, я ему, освоившись с положением, — начштаба доложим.
Пошли и доложили, и только я в рубке начал судорожно портфель всяким барахлом своим набивать, как появляется комдив.
А меня комдив не видит, потому что я сразу среди мебели потерялся. Я принял форму стула, и если б не глаза, то отличить меня было бы невозможно.
А комдив, как вперился в студента, и свекольным соком все лицо его наливается и наливается.
Тот, не то, чтобы ему «смирно» крикнуть, тот никак его не видит. То есть, он видит, но старается за него заглянуть, потому что комдив ему все загораживает. Он взглядом комдива отодвигает, а комдив наливается кровью и молчит.
Я подумал, что я сейчас просто сдохну, потому что его сейчас снимут, и я на вторые сутки здесь дежурить останусь.
А в голове у меня только это: «Как тоскуют руки по штурвалу!» — и больше ничего.
— Слушайте! — говорит этот орел комдиву. — Ну, нельзя же так! Вы же мне все загораживаете! Отойдите, пожалуйста.
И комдив... у него шея пятнами... медленно поворачивается и ... уходит... к себе...
А я — с грохотом по лестнице и на автобус.
А комдива на скорой следом увезли.
Инфаркт.
Очень мне хочется какого-нибудь конструктора на лодку засунуть. Взять его за выступающие части и... погрузить. И чтоб не просто так, как в бассейне: тонем на ровном киле на глубине пятьдесят метров, а чтоб, как и положено, провалиться сперва на четыреста и, прея в подгузниках, проваливаться потом все дальше и дальше, несмотря на полное осушение цистерны быстрого погружения и всякое такое.
Почему-то хочется видеть смятение на его лице и пот, пропитавший подмышки.
Почему-то хочется, чтоб он заметался в поисках этого невыносимого дерьма весом в шестнадцать килограммов —- нашего индивидуально-спасательного гандона пятьдесят девятого года рождения.
Хочется его на него одеть, подпоясать и чтоб он в пожаре с ним боролся целых двадцать минут, как это и предписывает инструкция, им же и изобретенная.
А я в этот момент, хотел бы, попивая прохладную газировку, размышлять о том, что не совсем правильно он действует в предложенных условиях, не там мечется, и не так; не обесточивает то электрооборудование и не закрывает тот клапан на переборке в корму, что в условиях дыма, держит только один и восемь десятых килограмма по избыточному давлению, без чего переборка в целом не будет держать десять.
И еще я хотел бы, чтоб он самолично стокилограммовый плотик из отсека наверх выволок, чтоб он пять трапов по дороге с этим плотиком снял несуществующими ключами, что есть только в сумке у трюмного, которую в дыму не сыскать.
И потом я б его заставил бы люк последнего отсека отдраивать и задраивать, и, находясь внутри шахты, нижнюю крышку люка, изломившись пополам, вручную подтягивать.
А во всплывающей камере, — которую потерять в море — раз плюнуть, — при перекосе корабля, я б хотел, чтоб он нижнюю крышку этой самой камеры собственными руками герметизировал, а я б ему в промежутке дал подышать из того шланга, из которого вместо кислорода, отчего-то, угарный газ неожиданно попер, а потом опять погнал бы к этой проклятой крышке.
А после я б его подвел к своему компрессору, для проведения регламентных работ с которым, надо обладать ростом в двадцать пять сантиметров и в толщину быть не более десяти, чтоб в ту щель, что они нам оставили, он у меня с детским плачем завалился.
У меня мичман перед теми работами мастерил себе металлическую руку на четырех шарнирах и всюду расставлял карманные зеркала.