Вокруг был туман, терпкий и холодный, лежала изморозь на траве, и в золотом дыме утра тетерев летел на поля.
Озябнув, я горбился, сохраняя в себе тепло.
Вышел отец и сощурился на черную летящую точку. И сказал, здесь хорошо.
Затем он сходил за малоформаткой. И, защитив объектив ФЭДа блендой, делал снимки против света.
Он то приседал, то вставал на цыпочки, снимая меня, сторожку, рябины, все…
Я попросил аппарат и снял его самого.
…Быстро теплело, пахло дымом, вдали пролетали тетерева.
Я очень любил Старика.
Потому, что видел его редко. А еще за то, что он взял меня с собой в такое превосходное место, когда шел учебный год.
Я побежал к рябинам и выбрал самые красные кисти, нашел калину и взял ее лучшие ягоды. Все это принес отцу. Сказал:
— Вот тебе витамины. Ешь, пожалуйста.
Старик всхлипнул (он у меня сентиментален) и быстро ушел в сторожку. И крикнул мне — через дверь, — чтобы я поскорее нес топлива.
Я принес.
Печь дымила. Пахло гарью. Старик варил кашу с салом.
Я же стал прогуливаться в рябинах. И нашел два желтых окурка и новенькую винтовочную гильзу.
Кто мог здесь охотиться с винтовкой?
А вот у нас ружье двадцатого калибра, двуствольная тулка дико тяжелого веса. Знакомые охотники удивлялись ей и говорили:
— Пищаль…
Била тулка прескверно, и Старик, выравнивая бой, заряжал ее огромными зарядами. При выстреле она лягалась, как лошадь.
Бродя в рябинах, я понял себя. Теперь мне ясно, что я стану делать, когда вырасту: буду охотником.
Я еще походил, размышляя о Петьке, не отпущенном с нами.
Старик свистнул, звал меня есть кашу.
Это здорово — есть кашу в лесной сторожке!
Мы сидели на кровати, горячие миски держали на коленях.
Мы ели пшенную кашу с салом, и Старик говорил, что он хочет вырастить из меня человека (будто я обезьяна). А для этого нужно беречь маму: с логикой он не в ладах. Петька бы уличил его и поднял крик, но я умею говорить со Стариком.
— Ладно, пап, — говорил я, жуя кашу. И следил, как мышонок грыз что-то посредине пола.
Это был недавно рожденный мышонок, хвост и уши у него прозрачные и не по росту большие. Как у Петьки…
— И не забывай обливаться холодной водой.
— Сделаю, пап.
Затем я вымыл миски и котелок в ручье, и мы пошли смотреть все вокруг.
Мы прошли опушкой, вышли к копнам и наткнулись на куропаток. Стали взлетать, как ракеты, пестрые большие птицы. Одна ударилась о копну и упала. В глазах у меня зарябило, я кинулся схватить птицу.
Старик, понятно, фотал меня.
Пальто он расстегнул, кепку повернул козырьком к затылку, в руках его был любимый ФЭД.
Птица улетела, а я ощутил, что щека поцарапана. Она — горела. Все горело вокруг меня — желтый лес, озимь, хромировка камеры.
— Ты чего не стрелял? — закричал я сердито: щека болела.
Старик вежливо ответил, что мы-де инспектируем здешние места. И заверил — снятые им кадры удачны.
Еще говорил, места эти глухие, дичь чувствует себя вольно, можно хорошо поработать здесь: аппаратура есть, и пленки достаточно.
Я молчал, сердясь на него. Царапина что, она заживет. А из этих идиотских снимков будет сделан альбом для гостей, и те обхохочут меня тысячу раз.
…Мы обошли поле и снова вспугнули куропаток. Но теперь Старик выстрелил.
Он вскинул ружье — одной рукой! — и выстрелил два раза подряд. Взорвался в стволах бездымный порох, на колючее жнивье упали птицы: две. Попал!
Я подбежал и схватил их. Поднял. Теплая кровь обожгла мои пальцы.
Я кричал:
— Куропатки! Куропатки! Куропатки!
Старик улыбался мне, склоняя голову набок.
Очки его блестели, за спиной был сосновый лес, называемый бором. И над всем — полем, лесом и мной — плавала отцовская широкая улыбка.
Я простил его.
Он положил куропаток в ягдташ и отдал его мне: неси!
— Какие бывают куропатки? — спросил он.
Я ответил с молниеносной быстротой:
— Серые, белые и каменные.
— А эти?
— Серые.
Но Старик объяснил мне, что куропатки белые. Что в Сибири на полях толкутся именно белые куропатки.
— А еще какие?
— Серые.
— Правильно! — одобрил Старик. — Мы должны их найти: они вкусные, мы станем их стрелять себе на еду. Но не забывай — только на еду! И всегда бей наверняка — птицам больно. Тот, кто причиняет боль без крайней необходимости, страшный человек, — внушал он.