Пошел колдун другой раз на пахту, взял он каши с собой, ложку взял и ноори [122]. Сел на тундру — кашу ест, ложкой хлебает и каньги завязывает, обе ноги одной веревкой обертывает. Потом пошел, кашу оставил, ложку оставил и одну каньгу с ноори тоже оставил. Сидел день за камнями, и пришел через день чакли.
Стал кашу есть, ноги в одну каньгу поставил и завязывает. Как завязал, колдун и подбежал, а чакли бежать не может: обе ноги в одну каньгу поставил и завязал ноори!
Так его и поймал колдун. Завязал руки веревкой и говорить: «Не пущу, пока деньги не дашь»! — Пошел чакли в гору; долго, день, больше ходил, принес деньги.
«Мало!» — говорит колдун.
Ходил, ходил чакли — еще принес.
«Мало — еще!» — говорит колдун.
Чакли головой качает: нет, значит, больше.
«Поди еще принеси, тогда отпущу».
Заплакал чакли. Ходил маленький человек, порато [123] долго ходил, — денег не нашел; и принес кусок красного сукна.
Колдун деньги на три части делил: одну ему, две себе взял; кабы все взял — ничего бы не было: в камень деньги рассыпались бы.
В тундре порато таких местов есть, где чакли водятся: варака, пахта придет такая — пройти там нельзя — там и живут; в стороне у Имандры чудь еще под землей живет»…
Выйти на волю, посмотреть на загадочный лес, где такие чудеса в наши дни творятся… Тихо стоит он — и не слышно больше странного крика какой-то ночной птицы, не видно ни чакли, ни каких «живущих однако» других существ. Сквозь пестрящую чащу несется один царящий шум водопада, и тонет в нем бульканье вблизи токующего глухаря. Налетит предутренним дыханьем ночи ветерок, колыхнет ветвями — прошепчет что-то лес, громче загрохочет подогнанный водопад, скрипнет старая сосна… А кругом белая ночь заволокла все, закутала волшебным флером, испустила туманы у алого заката…
Шумит, скачет, беснуется водопад.
На скале, посредине его, старый крест… Не валится. Древние надписи испещряют его диковинным узором, и не разобрать ничего из вязи, смешавшейся с зеленью моха в одно загадочное… Ни понять, ни прочитать, кем, когда поставлен.
А под ним, говорят, лежит колдун большой, самый большой колдун, и все хотел встать, пока лицом вниз не положили и крест не поставили…
«Был колдун, говорят, — самый большой, — много делал делов, много колдовал… Такие дела делал, что нельзя говорить про иные — умереть можно от страху… И все его боялись, царь боялся делов его. Как луда [124] в падуне крепкий был, а помер. Как помирать захотел — говорит: «Похороните меня в камне посередине падуна, только до полуночи довезите туда, — а то встану». Умер. Наняли мужики лопаря. Запряг он оленей, повез — везет, гонит оленей, а боится — не довезти до полуночи! Звезды на полночь пошли, а далеко еще до падуна… Птицы полночные закричали, звезды на полночь стали — падуна нет еще, — олени бросились. Оглянулся парень — колдун встает из кережки [125]. Испугался парень, закричал от страху и полез на дерево. Влез на вершину, а колдун внизу дерево грызет. Трещит дерево, щепки летят — скоро упадет. Закричал лопарь: «Зачем грызешь — свет уже»! Скрылся колдун. Слез с дерева парень, подошел к кережке, а колдун лежит, как не вставал и кережка завязана… Похоронили. Долго колдун кричал, пока землю валили, и все встать хотел. Похоронили колдуна лицом вниз…
Нашептывает, напоминает ворчливый падун сказки о том, каких чудных дел свидетелем пришлось статься ему, а слушать некому, кроме меня, — лишь нерпа внизу в пучине пены встанет, поднимет головку с умными человечьими глазами и опять скроется, чтобы несколько минут спустя послушать у другого каскада.
Сыро. Тепло.
Тянет взгляд к недвижимой прозрачной пелене струй воды, перевитой искрящимися золотыми нитями, к кружеву пены над нею и к черным лоснящимся головам полированных скал внизу, как нерпа ныряющих и выставляющих свои мокрые лбы. Какая мощь, какая силища!..
А колдун лежит себе спокойно, там, где чернеет мшистый крест. Лежи, великий колдун, — лежи спокойно! Сейчас о тебе хоть сказки остались. И верится этим сказкам, так вяжущимся и с крестом твоим, и лесом, и мшистыми белыми камнями в нем, и всем мирным, милым, не лгущим народом твоим…