Потом ее сняли с койки, маленькую холодеющую Мушку: под мышки держала Ольга Михайловна, за ноги - Максим Николаевич. Она извивалась всем тонким телом и глядела с явною болью... И когда положили ее, накрыв простыней, и сиделка принесла новое ведро теплой воды, и кружками начали поливать эти голые руки и поднятые в коленях ноги, какой ужас появился в Мушкиных глазах!
Она открывала рот, показывая два круглых передних резца, крышечкой набегавшие один на другой, но это был тот же ужас, и шире становились белые глаза, и шевелились губы, чтобы сказать что-то...
Жестяные кружки раз за разом звякали о ведро, проворно набирая воду, и вода, почти горячая, лилась на руки и ноги Мушки, когда она крикнула вдруг:
- Мама! Не надо!
- Дорогая моя, надо!.. Марусечка, потерпи, надо!
Ольга Михайловна переглянулась с сиделкой, и Максим Николаевич понял, что значил этот взгляд, почти радостный: она не говорила с самой ночи, а теперь - вы слышали? вы ведь слышали? - вот уж она говорит! Говорит!
Однако какие страшные усилия собрала бедная Мушка, чтобы сказать три маленьких слова!.. Вот она совершенно закрыла глаза... откинула голову...
- Ну, довольно!.. И воды больше нет: весь самовар, - сказала сиделка.
Хлюпая по лужам на полу, взяли было Мушку, как прежде: под мышки Ольга Михайловна, за ноги Максим Николаевич, и вдруг страшные судороги, и подскочившая сиделка едва удержала скользкое тело, готовое вырваться из рук...
И вновь на кровати, поспешно обтертая сухим полотенцем, Мушка потянулась вдруг вся, - страшно исказилось лицо, как у бесноватой, трубкой вытянулись вперед губы, - а через момент тело легло ровно и спокойно, даже вновь открылись глаза, только правый, как прежде - с сожалением и кругло, а левый - прищуро и почти презрительно.
- Что это? Паралич? - испуганно прошептал Максим Николаевич.
Сиделка молчала, соображая, как ответить, но Ольга Михайловна не растерялась:
- Вина! Где вино?.. И бутылки!.. Ради бога, еще самовар! Скорее! Скорее!
Мрачно сделалось в комнате от тучи... Но вдруг молния впрыгнула всем в глаза, так что зажмурились, и следом за нею такой страшный удар грома, что будто вздрогнул и закачался дом... И вбежавшая в этот момент с мешком на плечах Шура сказала:
- Боже мой! - и перекрестилась.
- Камфара? - спросила ее сиделка.
- Все есть! - тихо ответила Шура. - Я так бежала!.. Сейчас ливень будет...
Но сиделка радостно крикнула Ольге Михайловне, выгружая мешок:
- Есть камфара!.. И кофеин!..
Были еще две больших бутылки для вливания, и о них спросила Ольга Михайловна:
- А это что?
- Это?.. А-а!.. Это не важно теперь... Это, должно быть, для дезинфекции.
И она проворно отбила горлышко ампулы, набрала шприц.
Накрывшись с головой тем же самым мешком, в каком принесла лекарства, Шура побежала искать Женьку и Толку, Максим Николаевич колол лучину, вновь разводя самовар, когда первые крупные капли дождя застучали по крыше, как град. Опять совсем близко где-то упала яркая молния и тарарахнул гром.
Максим Николаевич очень ясно представил, как Мушка, голая, мечется, как всегда она металась в начале дождя: прочищала лопатой канавки, чтобы не залило погреб, поправляла водосточные трубы и желоба... Какая радость был для нее дождь летом!..
И вдруг он услышал такой же, как ночью, отчаянный крик Ольги Михайловны:
- Максим Николаич!.. Максим Николаич!.. Максим Николаич!.. Скорее!..
Он кинулся в комнаты, и первое, что увидел, было древнее египетское лицо сиделки, все из одних скорбных линий, и руки, как ненужные теперь, свободно опущенные вниз.
- Максим Николаич!.. Отходит!.. Отхо-дит!..
Ольга Михайловна сидела около кровати и чайной ложечкой закрывала, пыталась закрыть, белые на желтом личике Мушкины глаза. Лицо у нее было такое же, как у Мушки, мертвое, - только глядело.
Максим Николаевич покачнулся было - так дернулось сердце, - но тут же стал у изголовья, положил левую руку на холодный уже Мушкин лобик, перекрестился, сказал тихо:
- Что же делать?.. Искали все, какая болезнь, а это вовсе и не болезнь, - это смерть пришла...
Начался ливень.
Под напором потоков воды, ринувшихся с неба, гулко гудела железная крыша, так что говорить было трудно, и никто не расслышал того, что сказал Максим Николаевич: