— Ты бываешь у Волконской и Трубецкой?
— О да! Бываешь… У них дети английский, французский… Как это? Дети… у них…
— Изучают языки?
— О да! Изу-ча-ют. Ре-пе-ти-ру-ют.
Николай Николаевич посерьезнел, заговорил по французски, что делал крайне редко, стремясь быстрее обучить жену изъясняться по-русски. Но сейчас ему хотелось, чтобы Катенька уразумела все как следует.
Губернатор гражданский и жандармский полковник отправили донос царю. Муравьев-де со своею супругой завязали знакомства с семействами декабристов Волконского и Трубецкого, тем самым указали, какое им, декабристам, подобает занимать место в иркутском обществе. Забавно, что этого им, доносителям-недоумкам, показалось мало и они присовокупили к моей либеральности губернскую гербовую печати, привезенную мною из Петербурга. На печати-де у него, Муравьева, корона, проткнутая мечом. Опростоволосились вовсе, показав, что ничего не смыслят в геральдике.
— Дурные новости из Петербурга? — с тревогой спросила Екатерина Николаевна. — Ты, право, Николя, сначала делаешь, потом думаешь. Я, как могла, удерживала тебя, умаляя твою пылкость и неуравновешенность.
Заметив, что муж улыбается, Екатерина Николаевна облегченно вздохнула.
Ты всегда такой… Сначала, не подумав, попугаешь меня, а уж, подумав, поуспокоишь. Так что же из Петербурга?
— Государь вернул донос мне… для объяснений. И тут я поступился своей привычкой — попугать тебя, Катенька. Я просто умолчал обо всем перед тобой, а порфироносцу объяснил, что декабристы-де давно искупили свою вину, и ныне вижу я в них лучших подданных его величества, что они не должны быть навсегда изгнаны из общества, что они умны, образованны и преданы трону. И что в том плохого, если я введу их в общество и отменю всякие нелепые, и вздорные ограничения? Помилуй бог, что это за порядок, если Волконские не могут отъехать от Иркутска лишние пять верст? Можно подумать, что за околицей нашей сибирской столицы там и сям распространяются иные крупные города. Вот ведь рассуждение какое: по Иркутску передвигайся, как хочешь, но не вздумай проехать по пустынной степной дороге и, упаси бог, если без спросу забредешь в глухой лес. Оставайся денно и нощно, где тебя поселили, и из-под недремлющего ока нашего жандарма не ступи и шагу. Так-то ему, недремлющему оку, спокойнее, а где дело совершается по уму, а где — не по уму, так в этом наши незадачливые доносчики смолоду не разбирались. Порой думаю, как Христос: «Прости им, господи, не ведают, что творят».
Екатерина Николаевна, признательно глядя на мужа, все же укоризненно качала головой. Неисправимый… Опять сам поднял над своей же головой нож гильотины. Ведь чего проще отписать своему доброжелателю Льву Алексеевичу[17]. Эти декабристы как раз по его ведомству. Ну, если уж опасаешься, что твою бумагу похоронят под всякими предлогами в канцеляриях министерства, где врагов у тебя отыщется предостаточно, так отпиши самому государю императору. Ты же имеешь право писать все, что хочешь, прямо в собственные его величества руки. Так нет же! Никому ничего… В Петербурге ведать не ведают, что генерал-губернатор Восточной Сибири своею властью, никого не спросись, отменил ограничения в переездах декабристов, завел с ними личное знакомство, чем возбудил кривотолки в городе. А как на все это посмотрели в правительствующем сенате, что скажет государь?
Муравьев угадал, о чем думала жена. Он сам думал сейчас о своей манере принимать порой ответственные решения, которые принимать ему не полагалось по занимаемой должности и имеющемуся чину.
— Прости, Катенька. Что же мне делать? Расстояния, отделяющие меня от Петербурга, столь велики, что дело можно загубить, если полагаться во всем на нашу почту. Чует мое сердце, что успех сопутствует мне и надо дерзать — приучить себя к быстроте в действиях да и заодно… — легкая улыбка тронула его губы, — заодно приучить к себе вельможный петербургский свет. Вот послушай-ка, что пишет мне Лев Алексеевич. Истинная опора моя…
Николай Николаевич вынул из инкрустированного ларца с секретным замком сложенный вчетверо лист бумаги.