Долгожданный первый снег, густой и обильный, выпал поздно вечером и лежал всю ночь, распространяя над притихшей в ожидании зимы неопрятной землей бодрящую свежесть.
По укоренившейся летней привычке просыпаться вместе с полевым цикорием и одуванчиками Крылов встал в пять утра; в окнах еще только-только истаивала белесая мгла.
Он долго любовался настороженной голубизной ночного пришельца, и на душе было тихо и чисто. Но потом вдруг откуда-то взялся туман-снегоед, и вся красота превратилась в обыкновенную слякоть, раскисшее месиво — словом, бог знает во что. Все вокруг сделалось унылым и сирым, и если бы не гроздья рябины, то смотреть на парк без осенней тоски было бы невозможно.
Любому садовнику знакомо это переменчивое чувство зыбкости, неуверенности, осенней грусти: в саду уж все убрано, подготовлено к зиме, деревья наги и беззащитны, земля затихла — а снега нет, и сырой ветер уныло кружит почерневшие листья.
Крылов не любил этого безвременья, избегал подолгу бывать в парке, загружал себя иной работой.
Природа умна, и ничего в ней зря не происходит. Самая большая скорость — это всего-навсего постепенная сменяемость одного состояния другим. Деревьям, и кустарникам, и травам тоже необходимо время, какой-то роздых перед тем, как погрузиться в спячку или, наоборот, пробудиться по весне. И не их вина, что человек эти естественные состояния воспринимает то по-осеннему печально, то по-весеннему восторженно. А на подлинный трагизм природы не обращает внимания.
Вот, к примеру, деревья. От близости к человеку они не только выигрывают, но и проигрывают. В первом случае речь идет о культурных посадках: сады, парки, охраняемые дубравы… Во втором — пожары, бессмысленная порубка, жестокая лесодобыча… Крылову вспомнилось зрелище, поразившее его в Казани. Стояла глубокая осень, вот-вот грянут морозы, а тополи и липы на городских улицах зеленели вовсю. Обманутые вечерним освещением керосино-калильных фонарей, они, верно, думали, что световой день еще долог и, стало быть, зима за горами… Они так и ушли под снег, под завывание ранней метели, не подготовившись, зелеными. Больно было смотреть на их живые скрюченные листья… Не так ли и душа человеческая, доверившись искусственному свету и ласке, распахивается в чистосердечном порыве — и никнет, и страдает от нежданных холодов?..
«Нынче у меня все, благодарение господу, идет, как тому и полагается следовать, — утешил сам себя Крылов, не в силах оторвать взгляда от взъерошенного мокрого парка. — Деревья листву бросили, в дремоту вошли. Кто боится морозов — рогожей укутан. Кто ветроломок, как ива или крушина, к опоре подвязан. Отчего не зазимовать? Не впервой…».
Стараясь не шуметь, он оделся, попил чаю на кухне. На прощанье заглянул к жене.
Маша спала полусидя, на высоких подушках. Ночью ей было нехорошо — задыхалась, не могла задремать. Теперь бледное исхудавшее ее лицо, кажется, успокоилось и похорошело. Капельки пота выступили над тонкими, нервно изломанными бровями, и это казалось добрым знаком.
Бедная Маша… С какой неохотой она последовала за ним в Сибирь и как самоотверженно делает вид, что все ей нравится, что жизнь отладилась. Скучно, скучно ей живется с ним. Что она видит? Пустые, небогато убранные комнаты, клетки с птицами, домашние цветы, книги. Детей нет. Хозяйство не занимает и трети времени. Сквозь замерзшие окна с двойными рамами пять-шесть месяцев кряду глядит белая зима. То примется Маша вязать — и на полдороге оставит это занятие. То решает кроить себе платье, да не выберет фасона. Всюду лежат раскрытые на какой-нибудь странице, непрочитанные книги. Маша сердится, когда Крылов расставляет их по полкам. Он уж теперь и не трогает ничего в ее комнате. Приискать бы ей какое занятие, дело, да вот беда — нездоровье…