Красив, статен, движения быстрые, ловкие. Походка уверенного в себе человека и в то же время непринужденно-изящная. Глаза большие, темно-коричневые, как бы вбирающие все в себя. Несмотря на молодость, Коржинский носит пышную гриву под Менделеева. Буйная шелковистая борода и такие же густые усы имеют благородную конфигурацию. Пиджачные пары сшиты всегда по последней моде. Куда уж Крылову с его простоватостью во всем: в одежде, в манерах, в речи, в происхождении — до аристократического облика Коржинского!
В их троице — Мартьянов, Коржинский, Крылов — общим баловнем был, конечно, он, студент, с юных лет проявивший страстный характер натуралиста, темпераментом увлекавший своих более зрелых по возрасту и жизненному опыту товарищей. Фармацевт Николай Мартьянов и садовник Ботанического сада, провизор с отличием Порфирий Крылов гляделись куда как скромно! Им бы только у рабочих столов затихнуть, закопавшись в книги и травы, или выбрать счастливую минуту и утрепаться в лес, как поддразнивал друзей Коржинский. Эти двое, Крылов и Мартьянов, уже познали вкус черного хлеба самостоятельной работы, свои знания они брали упорным трудом, учась на медные гроши. Впрочем, не в этом дело. Как говорил отрок Акинфий, у каждого своя дорога… В их дружбе вопрос о происхождении и званиях, к счастью, не имел никакого значения.
— Все корпите? — иронически нахмурит, бывало, расчесанные брови Коржинский. — Экий вы, право, упорный! А погодка… Вы только взгляните!
Крылов щурит на нежданного пришельца усталые, чуточку близорукие глаза и радостно улыбается навстречу гостю. Он знает, что теперь будет так, как того захочет Коржинский. Они отыщут Мартьянова и все вместе «утрепаются» в лес.
— Ну, так что? — тормошит Коржинский медлительного Крылова. — Не слышу бодрого утвердительного возгласа.
— Не могу. Вон сколько листов надо еще обработать…
Коржинский раздосадованно машет руками и устремляется на поиски Мартьянова. Вдвоем они отбирают у Крылова цейсовскую лупу, отдирают от стола и тащат на экскурсию.
Сколько жарких споров слышали окрестные поля и леса! О чем только не рассуждали друзья! Особенно много — о Сибири.
Это волнующее, бесконечно родное слово — Сибирь — частенько срывалось с их уст. То, начитавшись корреспонденций оттуда, из глубинки, вслед за иркутскими журналистами они повторяли: «Сибирь — та же Русь». То, вспомнив статьи Потанина и Ядринцева, горячо бросались в противоположную сторону, и Сибирь представлялась им донельзя своеобычной. «Наш язык груб, наша речь неумела, но мы говорим свое слово. Наша печать — тот же сибирский балаган, отстраиваемый в лесу, а сибирский издатель — тот же простой сельский работник…» Эти слова из газеты «Сибирь» казались им вызовом российскому обывательскому обществу. В них чудился живой отзвук любви к своему краю, «юдоли плача, стенания и скрежета зубовного».
Особенно волновала их фигура Николая Михайловича Ядринцева, страстного сибирофила, писателя-публициста. Его многочисленные выступления в печати, особенно в защиту Сибирского университета, читали с жадностью. А стихотворение «Пельмень», ходившее в списках, в котором говорилось об огромном вкусном чудо-пельмене, лежавшем «между Уралом и Амуром берегами», знали наизусть.
…Но на пире этом званом
Только избранные были,
А сибирские желудки
Почему-то позабыли.
— Вот настоящий интеллигент! — горячо высказывался Коржинский. — За тридцать лет до Ядринцева таким же был Петр Андреевич Словцов. Вся умственная жизнь Сибири! Целое географическое общество! Университет ходячий! То же и Ядринцев для Сибири — даже больше. Защитник ее! А мы? А наши наставники, служители чистой науки?
— Позволь, позволь, — недовольно сводил к переносице густые брови «взятый за нерв» Мартьянов. — Я не люблю, когда ради полемической перебранки бросают камни в наставников. Нужно говорить конкретно, точно. Что касается Словцова и Ядринцева, то я преклоняюсь перед ними так же, как и перед сибирским Гумбольдтом, Григорием Николаевичем Потаниным. Но я уважаю и ученых, кои великим трудом своим, без открытой публицистичности, увеличивают славу отчизны. Не всем же, в самом деле, в публицисты себя готовить?