Мысли, совершив некий оборот, вновь возвратились к лондонской посылке с семенами: стоит ведь, дожидается…
Крылов вытащил часы из внутреннего кармана жилета, посмотрел: ого, скоро двенадцать… Уйти незаметно?
Поднял голову — и встретился с пристальным изучающим взглядом Лаврентьева. Новый господин попечитель стоял в почетном углу, рядом с ректором, профессором гигиены Судаковым, сменившим либерального Кащенко, и всех, в том числе и Крылова, прекрасно видел. Обтянутое желтоватой кожей, костлявое лицо Леонида Ивановича, казалось, не выражало никаких чувств и мыслей; постные губы непроницаемо сомкнуты, и только глаза — черные, маленькие, живые, глубоко запавшие в череп — выдавали напряжение, острое внимание, с каковыми Лаврентьев наблюдал мир. Такие глаза в народе зовут «дурными».
Леонид Иванович медленно склонил голову в сторону низенького человечка, своего помощника, и, словно боясь поломать золотое шитье мундира, слабо шевельнул рукой; бледные губы его раскрылись, произнося какие-то слова. Своего помощника, юркого, егозливого, Лаврентьев вывез из Москвы. В университете его невзлюбили и нарекли «мундирчиком» за то, что «сей муж учился жизни у курочки: шаркай и подбирай». А кто-то прибавил к убийственной характеристике «Пробил себе дорогу ползком».
Мундирчик что-то ответил Лаврентьеву и оглянулся на Крылова. И Крылов догадался: о нем говорят… Заволновался. Холодный начальствующий взор преследовал его, замораживал. Непроизвольно Крылов сунул за пояс руки, ставшие вдруг большими и тяжелыми.
И — уронил серебряные часы.
Звук от падения был так неожиданен, резок, что все обернулись, а Дмитрий Никанорович проглотил полслова.
Мундирчик втянул голову в тщедушные плечи и направился к Крылову.
Лаврентьев скривил губы и величественно отвернулся. Прощаясь в Петербурге, Василий Маркович Флоринский говорил ему о строптивом, огрызливом характере томской профессуры; теперь Леонид Иванович и сам видел, до чего распустились господа профессора: в божьем храме вести себя не умеют…
Вспоминая обиженного, больного Флоринского, отъезд которого Томск почти не заметил, Лаврентьев подумал: «вот награда за бессонные труды наши! Ученый, медик-гинеколог, историк, археолог, строитель университета, уважаемый в высших сферах человек, Василий Маркович Флоринский не дождался ни от народа, ни от этих… сослуживцев любви и благодарности. Что же обо мне говорить? Я для них и вовсе чужой. Нет, не нужны мне ни любовь, ни благодарность! Кто это сказал… Калигула… «Пусть не любят, лишь бы боялись!». Крепкая, крепкая рука необходима Томску. Действовать так, как шутят армейские фельдшеры: болит голова? отстричь догола! Посыпать ежовым пухом да ударить обухом…».
Мундирчик пробрался наконец сквозь ряды молящихся.
— Господин попечитель изволил заметить, что вы ведете себя… недостойно, — негромко проговорил он и торопливо перекрестился, потому что Беликов с амвона затянул долгожданную аллилуйю.
Крылов опешил. Не ожидал, что его можно обвинить в недостойном поведении. Ну, уронил часы, с кем не бывает? Вот они, целехонькие, равнодушно тикают в руке… Нет, определенно, господин попечитель на него неправду возводит!
— В каком смысле недостойно? — с вызовом переспросил он. — Извольте объясниться!
— Мешаете-с, — любезно прошептал мундирчик, оглядываясь за поддержкой на Лаврентьева. — Проповеди мешаете-с.
— Ах, так? Мешаю? Но я могу и вовсе удалиться! — вспыхнул Крылов. — Есть у меня дела поважнее!
Последнее он сказал зря. Глаза лаврентьевского помощника зажглись лакейской радостью: будет что донести его высокопревосходительству, ох будет! Но вылетело — не поймаешь, хоть и не хорошо, да ладно…
На них заоглядывались.
Крылов вскинул голову и покинул церковь.
За ним выскочил встревоженный Кащенко.
— Порфирий Никитич, что случилось? — обнял за плечи. — Вам нехорошо?
— Да, — с трудом расцепил губы Крылов. — Пойду к себе.
— Я провожу вас? — забеспокоился Николай Феофанович.
— Не надо. Благодарю.
Николай Феофанович так и не понял, что же произошло в церкви, но почувствовал, что сейчас лучше не расспрашивать.
Крылов сбежал по широкой лестнице главного корпуса. Миновал вестибюль. Никого и ничего не замечая, пролетел рощу — и очутился за воротами, на улице.