После смерти Кита мне почему-то тошно стало смотреть на бумагу и чернила. Мне вдруг явственно представилось, что после смерти всего-то и останется что бумага. И чернильные записи на ней. И мир мне показался до боли комичен. И мне захотелось раз и навсегда поставить точку. И после нее начать свою жизнь. В конце концов она в любом случае будет мне дороже, и обойдется дороже, чем жизнь моих выдуманных героев. И только недоучки могут утверждать, что бумага и чернила – это болезнь навсегда. Уж кто-кто, а я от этой болезни избавлюсь. Как нечего делать.
Вот почему я прихожу в это маленькое кафе. Сажусь за столик в самом углу. Заказываю чашечку крепкого кофе. И глубоко затягиваюсь сигаретой. И моя правая рука уже свободна. Она не лезет назойливо в карман в поисках ручки.
– Странно, вы уже который день ничего не пишете? – улыбается мне официантка.
– Все уже давно написано, моя дорогая, – с очень умным видом я выдавливаю из себя самую наиглупейшую фразу на свете.
Но мои слова действуют. Официантка заискивающе заглядывает в мои глаза. И молча просит выдать еще чего-нибудь умного. Я уж точно знаю, что она спит и видит, как после моей смерти даст интервью журналистам по поводу моей глубокой личности, которая окажется к тому же не из мира сего. И я уже никак не смогу убедить этих прилипчивых газетчиков. Что уже если кто и ходил ровно по земле, так это я. А не из мира сего бывают только покойники. И я мысленно даю себе клятву, что такой радости официанточке не доставлю. И всеми силами постараюсь ее пережить. Хотя мне ее, если честно, очень жаль. По-моему, она в меня влюблена. Но она и в мыслях не может себе допустить, чтобы со мной реально вступить в интимную связь. Она наверняка считает, что передо мной открыты все двери к любому женскому сердцу. И женщины все непременно кинозвезды или литераторши. Куда уж ей, несчастное официанточке. Дура? Она и понятия не имеет, что я с большим удовольствием связался бы с любой первой встречной официанткой. Чем со всеми кинозвездами и литераторшами вместе взятыми. Во всяком случае она не будет рассуждать о сложностях нашей бренной жизни. И об упадке отечественной литературы тоже вряд ли додумается спросить.
– И все-таки жаль, что вы больше не пишете, – вздыхает официантка. И опускает взгляд. – Ваши произведения… Они… В них столько…
О Боже? И она туда же. Неужели ей трудно. Вот так же опустить взгляд. Чуть-чуть покраснеть. И сказать чуть заикаясь:
– Я столько думаю о вас. Как вы думаете, с чего бы это?
И я бы ей непременно ответил. И к черту всех кинозвезд. И литераторш тем более. К тому же у этой официанточки очень симпатичные глазки. Но она стоит передо мной по-прежнему, как дура. И пытается что-то связать более-менее приличное о литературе.
Я перевожу взгляд за окно. И глубокомысленно созерцаю вид за ним. Официанточка понимающе улыбается и исчезает. Не иначе, как подумала, что в голову писателя пришла гениальная мысль.
А какие к черту мысли. Если за окном вообще ничего не видно, кроме какого-то полуразрушенного сарая. И отпиваю глоток кофе. И затягиваюсь сигаретой. И все-таки я люблю жизнь. Люблю этот полуразрушенный сарай за окном. Люблю утро в этом маленьком кафе. И, пожалуй, люблю эту глупышку официантку, которая тоже стала частью моего утра. Как кофе и сигареты. И с них я начинаю чувствовать свою жизнь.
– Привет, Лоб!
Лоб – это моя старинная кличка. От фамилии Лобов. И я с удовольствием на нее откликаюсь. Лоб – это что-то основательное, непробиваемое.
– Привет! – и я с нескрываемым любопытством разглядываю свою собеседницу. Она довольно стара. И все-таки с хорошей фигурой. И со следами былой красоты на увядшем лице. Видимо, преждевременно угасшей в угаре страстей.
Я протягиваю ей сигарету. И она глубоко затягивается.
– Не узнал? – она кокетливо подмигивает.
Я ей отвечаю тем же.
– Это ты сделал из меня такое чучело, – и она дотрагивается до своих глубоких морщин, – Потрогай.
Я ощупываю ее дряблую кожу на лице, шее. Пытаюсь проникнуть под вырез поношенного платья.
Она хохочет пожелтевшими зубами. Видно, ей это нравится.