У вала, где берег сливался с зеленым торфяником, тропинка вела мимо груды камней над могилой. Улав и Ингунн остановились и быстро прочитали «Отче наш» и «Богородицу», потом бросили по камушку на могильный холмик в знак того, что исполнили христианский долг перед покойным. Человек этот, по всему видно, покончил с собой, но самоубийство случилось уже давно, и ни Улав, ни Ингунн никогда не слыхали, кто такой был этот бедняга. Им нужно было переправиться через речку на мыс, где Улав думал взять на время лодку. Для него это не составляло труда, ведь он шел босиком; но Ингунн не успела сделать и нескольких шагов, как принялась хныкать, – круглые камешки скользят у нее под ногами, вода такая холодная, и она испортит свои лучшие башмаки…
– Тогда стой на месте, а я вернусь и перенесу тебя, – сказал Улав и зашлепал по воде обратно.
Но когда он взял ее на руки, он уж не видел, куда ступать, и посреди реки упал вместе с ней. От ледяной воды у него на миг перехватило дыхание – весь мир словно бы перевернулся вверх дном… До конца жизни в душе его, будто выжженное клеймо, запечатлелась картина – лежа в реке, он держит в объятиях Ингунн: ольшаник затеняет солнце, сквозь его листву свет падает пятнами на струящуюся воду; чуть подальше извивается длинная серая полоса берега, озаренная солнцем, а синее озеро искрится и переливается…
Но вот он пришел в себя, промокший до нитки, смущенный, растерянный оттого, что стоит с пустыми руками; и они побрели к берегу. Ингунн, хныкая, стряхивала воду с рукавов, выжимала косу и подол платья. «И о камни я ушиблась из-за тебя», – жаловалась она.
– А ну помолчи, – попросил Улав тихо, с несчастным видом. – Как только тебе не надоест хныкать по пустякам.
Небо было голубое и безоблачное, а фьорд лежал ровный и блестящий как зеркало, испещренный мелкими солнечными бликами. В его спокойной глади отражался противоположный берег: темный ельник и светлые кроны берез, дома и огороженные выгоны на склонах горы. Стало совсем тепло, летний день окутывал Улава и Ингунн горячим сладостным дыханием. Они промокли, но озноб почувствовали, только когда ступили в прозрачную тень берез на мысу.
Здесь стояла хижина вдовы рыбака – земляная избушка с одной дощатой щипцовой стеной, на которую была навешена дверь. Кроме этой лачуги, на хуторе не было ни единой постройки, если не считать хлева, сложенного из камней и дерна, да пристроенной к нему односкатной крыши – стрехи, которая должна была хоть сколько-нибудь укрыть от зимней непогоды стога сена и связки веток с листьями, запасенные на корм скоту. Неподалеку от землянки, на гноище тухли кучи рыбьих потрохов. Они испускали мерзкую вонь, и когда Улав с Ингунн подошли ближе, рой синих мух, жужжа, поднялся в воздух. В кучах отбросов кишмя кишели черви. Улав сказал, зачем они пришли, и вдова ответила, что охотно одолжит им лодку. Тогда он поскорее взял котомку со съестным и отправился подальше в рощу. Улава с детства воротило при виде копошащихся червей.
Ингунн захватила с собой кусок копченого сала для вдовы – Ауд была родом из рабов Стейнфинна, и ей хотелось расспросить про новости в усадьбе, так что Ингунн пришлось на время подзадержаться. Внизу у воды Улав нашел сухой солнечный пригорок; тут можно посидеть, поесть и обсушиться. Немного погодя явилась Ингунн с крынкой парного молока. Предвкушая завтрак и зная: с лодкой все улажено, Улав внезапно развеселился – до чего же все-таки хорошо на свежем воздухе, да еще когда едешь по своим делам в Хамар. В глубине души он даже был доволен, что Ингунн отправилась с ним: ведь он не привык разлучаться с нею; ну а если она порой немного докучает ему – что ж, и к этому он давно привык.
После того как они поели, его начало слегка клонить ко сну – в доме у Стейнфинна не было заведено подниматься в такую рань. Улав растянулся на пригорке, подперев голову руками и предоставив солнцу припекать мокрую спину; он больше не ворчал – мол, надо поторапливаться. Тогда вдруг Ингунн спросила, не искупаться ли им во фьорде.
Улав очнулся и сел.
– Вода больно холодная… – И вдруг он начал краснеть, да все пуще и пуще. Отвернувшись, он опустил глаза.