Единственным предметом меблировки в хижине Мэтью был матрас без простынь, который он расстелил посреди гостиной. Когда я вошел, мой брат не шелохнулся. Я угнездился в теплой нише между его коленями и выброшенными вперед руками и заснул крепким безмятежным сном.
Перед рассветом раздался скрип двери.
— Хватит дрыхнуть, джентльмены, — сказал Боб, хлопая в ладоши. — Ну-ка, подъем!
Он протопал к плите, зажег фонарь и вскипятил воду для кофе. Я встал и оделся. Воздух в хижине был плотным от холода.
Мэтью не шевелился. Я покачал его ногой за плечо.
— Отвали, — сказал Мэтью.
— Ну и ладно, — жизнерадостно сказал Боб. — Наш толстячок хочет баиньки. Оставь его, Алан.
Я снова толкнул брата. Мэтью резко, хрипло вздохнул и поднялся с треском с постельных принадлежностей, глухо стукнув коленями об пол. Он надел камуфляжный комбинезон, парку и охотничий жилет сложной конструкции с уймой кармашков на молнии и гофрами патронташа поперек груди. Потом Мэтью перенес ружья из своего пикапа в старенький белый фордик Боба, стоявший перед домом с алюминиевой лодчонкой на прицепе. Мы залезли в машину и покатили с холма вниз. Я сидел, зажатый между Бобом и братом. Мэтью прислонился головой к окну в потеках росы и дремал или притворялся, что дремлет. Боб был полон энтузиазма. Вчерашняя размолвка, казалось, не оставила у него в памяти никакого следа. Он тараторил без умолку, с маниакальной быстротой меняя темы в широчайшем диапазоне, от доисторических двадцатиметровых акул, якобы обитающих в Марианской впадине, до своих бесед со знакомым кришнаитом, утверждающим, что бедные афроамериканцы были в прежней жизни богатыми белыми рабовладельцами.
С полчаса мы ехали по двухполосному шоссе, а потом Боб свернул на узкую лесную дорогу. В свете фар мелькали стволы берез, словно изуродованные проказой. Скоро дорога вывела нас на берег озера. Боб ловко подогнал прицеп задом к замшелому слипу и при помощи ручной лебедки спустил лодку на воду. Мы с Бобом перетащили в нее снаряжение. Мэтью устроился на носу, лицом к востоку, где небо уже подернулось предрассветной ржавчиной. Все ружья он положил к себе на колени.
Боб рванул шнур мотора, и лодка плавно заскользила по темной водяной глади. Мы покинули бухточку и понеслись на север, держась недалеко от берега, мимо бесконечных зарослей камыша и горбатых массивов розового гранита, похожих на рубленую солонину. Через двадцать минут Боб причалил в илистом закутке, знакомом ему по прежним вылазкам. Мы вытащили лодку на берег и вслед за Бобом двинулись в лес.
Боб шел проворно и тихо, время от времени останавливаясь, чтобы сориентироваться по каким-то тайным приметам. На краю травянистой прогалины он подманил нас к себе и показал нам молодую сосенку с обглоданными ветками. Потом опустился на колени и собрал с земли горсть оленьих какашек. Он поднес их к лицу с таким восторгом и вожделением, что на миг мне почудилось, будто он сейчас отправит их себе в рот.
— Свежачок, — сказал он и выбросил какашки. — Похоже, тут мы свое возьмем.
Мы устроили засаду в чаще поблизости от объеденного деревца и принялись ждать. На озере заунывно кричала гагара. Где-то наверху ссорились и галдели вороны. Не успело полностью рассвести, как на нас посыпался мелкий холодный дождичек. Мы накинули капюшоны. Дождевые капли стекали с наших подбородков за пазуху. На прогалине не было никаких признаков жизни. Спустя два часа из кустов вышел воробей, потом зашел обратно.
Не в моих силах угадать, что творится в бесшабашной голове моего брата, но мне показалось, что тяжкая, мертвящая тишина, окружившая его в то утро, была для него чем-то новым. Наблюдая за Мэтью в его спокойные минуты, я обычно ловил у него на лице признаки подспудных мыслительных процессов — можно было предположить, что он взвешивает плюсы и минусы очередной сделки, вспоминает былых возлюбленных, алчно рисует в своем воображении запотевшие бокалы с крепкими напитками. Но я никогда не видел его таким, как в тот раз. Его вялое лицо с немигающими глазами было идеальным луноподобным воплощением безысходной скорби.