— Бывает и такое. Комар гонит олешек из тундры. Прошлый год тут у тони лось утонул. Лето, шкура линяет, а как выйдут на берег, на ветерок, ищут обо что бы потереться, деревьев-то нет, вот и трутся боками об колья у сети. А сеть нынче — нейлон. Лосю и тому не порвать, не то что олешкам.
— Это дикие олени? — полюбопытствовал я, стараясь не дать оборваться зыбкой нити разговора.
— А вот приедем, дак поглядим. Ежели на ушах метки, значит отбились от стада, не доглядели ненцы. Тогда надо им по рации сообщить.
С моря донесся какой-то протяжный томительный звук, напоминающий усталый вздох морского зверя. Чайки парили над самыми нашими головами. Тоня была уже близко, видно было, как в неводе плещет рыба, темнели на мелководье стальной синевой упругие спины, взблескивали на солнце светлеющие бока.
— А тони у вас добычливые, с виду-то просто, а хитро придумано, — сказал я.
— От берега к неводу завеса, потом, значит, горло, — пояснил Афиноген, растягивая слова. — Горло в невод ведет. За неводом в море отбой, чтоб заворачивать семгу, направлять ее, как отходит, к горлу. — Он испытывающее смотрел на меня, стараясь понять, зачем расспрашиваю я его об этом.
Наверное, Афиноген задался вопросом, что я за личность, для чего заявился на тоню и куда собираюсь дальше, но меня ни о чем не расспрашивал. Молча приглядывался ко мне, и мы ехали, каждый думая о своем.
Да и разве одно лишь слово служит средством общения. Почему мы так торопимся нарушить молчание, оставшись один на один с малознакомым человеком, точно испытываем к разговору какое-то властное понуждение. Как часто за разговорами мы не замечаем повадок друг друга, поглощенные болтовней, озабочены тем, чтобы скрыть за шелухой слов наши истинные намерения. Может быть, наши повадки, выражение глаз, особенность одежды говорят о нас точнее и подробнее, нежели речь, в которой всегда есть определенная искусственность и зачастую скрытый умысел. Разве порой не испытываем мы невольную неприязнь к незнакомцу, от которого не услышали еще ни одного слова, а иной разговорчивый человек сразу же вызывает у нас симпатию и невольное расположение.
Кто знает, может быть, Афиноген не расспрашивал меня, больше доверяя своим глазам. Да и так ли важно, кем я стал рисоваться перед ним, начни он теребить меня вопросами. Может быть, отсутствие к моей личности любопытства — некая мудрая линия поведения, и есть за всем этим какая-то манера, подсказанная опытом. Этот человек при всей своей внешней грубоватости чем-то вызвал у меня симпатию, оставаясь в то же время загадкой, и я испытывал рядом с ним какую-то внутреннюю скованность.
Мы подъехали к тоне и высвободили из сети утонувших оленей.
— Олешки-то колхозные, — заметил Афиноген и показал мне отметины, вырезанные в ушах. — Приеду в избу, свяжусь по рации с ненцами, — кивнул он в сторону тундры. — Пусть сами и сообщают в колхоз. Акт надо составить, чтоб списали.
— Пока приедут из колхоза да акт составят — мясо успеет протухнуть, — заметил я.
— А хоть и протухло бы, все одно его есть никто не станет — утопленники, кровь ведь не спущена. Только разве его собакам. Наши деревенские собаки сожрали бы, а ненецкие лайки дак навряд ли. А оленей, — махнул он рукой, — спишут. Чего теперь-то жалеть.
Не оглядываясь, Афиноген направился к неводу. Широкая сугорбая спина его покачивалась, шел он широко расставляя ноги, точно в качку по палубе, руки энергично двигались вдоль туловища. Он заметно поторапливался. Вот-вот должен был начаться прилив. На море по внешнему виду ничего не изменилось, гладь его была все также бестревожна и блистала лениво, миротворно, но сновавшие у самого уреза воды кулички подняли восторженный писк. В воздухе наметилось легкое движение, потянуло сыростью. Легкий бриз заворачивал с моря.
Афиноген чекушил рыбу, работа его подходила к концу. Я направился к нему, мы уложили рыбу в мешки, погрузили их на телегу и тронулись к избушке. Справа от нас, заслоняя обрывистый берег, по-прежнему тянулись завалы леса. Я обратился к Афиногену:
— А что, этот лес никто не вывозит отсюда, неужели нельзя использовать его в дело? Ведь здесь же миллионы кубометров.