— Portugais! Un avis pour toi. Vite![10]
Мой земляк, подбежав к надзирателю, выхватил у него из рук повестку. В камере воцарилась тишина. Все здесь его ненавидели — он убивал, крошил таких, как они, своим автоматом, но я понял, что в этот момент вся камера думала об одном: разве он виноват больше всех? А теперь его будут судить. И кто? Те самые люди, что послали его на войну и внушили ему, что его долг — убивать.
Я стоял возле зарешеченного окна. Поискав меня глазами, он подошел ко мне.
— Не прочтете ли вы мне это? Я что-то не пойму…
— Через пятнадцать дней…
— Так оно и есть — в суд меня требуют. А я уж и ждать перестал. Завтра же отправлю письмо Нене — верно, теперь скоро свидимся. А нам с вами, сеньор, надо поспешить, ежели вы хотите до конца узнать мою историю. А то ведь пятнадцать дней срок невелик, мигом пролетят.
— Ты же мне сам только что заявил, что не станешь больше ничего рассказывать. Давай на этом и поставим точку. И займемся-ка лучше твоей защитой…
— Какая там защита? У меня одна защита: нечего мне сказать, и баста. А вам я хочу все до конца досказать. Я вас, сеньор, сам об этом прошу — не откажите мне. Я хочу, чтоб вы меня поближе узнали. Может, вернетесь когда в наши края, так скажете там: вот, мол, встречал сына Кукурузного Початка, в одной тюрьме с ним сидели, он все такой же славный малый.
ЖДИ МЕНЯ!
Сидро принялся за письмо, и было видно, что на этот раз гул голосов нисколько не мешал ему. Он не отрывался от письма и не ходил взад и вперед по камере, как бывало много раз: обычно ему просто необходимо было двигаться для того, чтоб найти нужные слова. Его скуластое, с ввалившимися щеками лицо светилось нежностью. Я всегда подмечал у него это выражение в те минуты, когда он писал Нене. А это письмо к тому же должно было произвести на адресата особое впечатление — об этом Сидро сказал мне еще утром, как только вышел из своей камеры, где он теперь помещался еще с тремя заключенными. Прежде чем удалиться в свой «кабинет», как он именовал облюбованный им закуток в заброшенной умывальне, он долго мудрил над своими брюками, стараясь разгладить на них складку, чистил щеткой черную рубашку и тщательно рассматривал оба имевшихся у него галстука, словно заранее прикидывал, в каком из них более уместно предстать перед судом.
По соседству с ним трое испанцев спорили о чем-то с присущим им жаром, и казалось, что вот-вот дело дойдет до рукопашной. Но всегда улыбающийся баск рассмеялся чьей-то остроте, заразив своим смехом галисийцев, обычно легко впадавших в меланхолию, едва они оставались вдвоем.
На смеющуюся группу с видимым ужасом смотрели евреи с нашитыми по приказу гестапо желтыми звездами. Этим не приходилось сомневаться в уготованной им судьбе. Они избегали разговоров с другими обитателями камеры, и тоскливые глаза их были прикованы к дверям, а уши ловили малейший шорох, доносившийся оттуда: лязг ключей каждый раз повергал их в состояние мучительной тревоги. Они держались особняком, обычно возле окна, и всегда сидя, словно надеясь таким образом меньше привлечь к себе внимание тюремщиков. За ними могли прийти каждую минуту. Их ждал концлагерь.
Винсент, рабочий-металлист из Жанвилье, засвистел военный марш, отбивая такт рукой по скамье, на которой мы всегда рассаживались, едва раздавался сигнал побудки. Услышав этот марш, Сидро сразу весь вскинулся, глаза его широко раскрылись. Я наблюдал за ним издали. Я видел, как он пожал плечами, нехотя признавая за другим право насвистывать все, что тому вздумается, но лицо у него пошло красными пятнами, и вены на шее раздулись — гнев душил его.
— Эй, ты, хватит тебе барабанить! — не выдержав, закричал он Винсенту, но тот сделал вид, что не слышит и еще громче принялся выстукивать барабанную дробь косточками пальцев.
— Замолчи, проклятый коммунист! — заорал на него Сидро во весь голос.
— Это ты мне, старина? — отозвался Винсент.
— А то кому же! Заткнись, тебе говорят!
— Я с убийцами не разговариваю! — вспылил Винсент.
— Пусть я убийца, но меня скоро выпустят отсюда, а ты сгниешь в концлагере! — Сидро был одержим надеждой на близкое освобождение.