Ветер стих, должно быть, устал. Гул удаляющейся толпы напоминал рокот бурного Тежо. Мануэл Кукурузный Початок стоял у дверей конюшни, наблюдая, как растворяются в темноте фигуры людей. Вот и сын от него уйдет…
Он думал об этом и тихонько плакал, не навзрыд, не бессмысленными пьяными слезами. Плакал потому, что ему так нравилось. Потому, наконец, что у него есть сын. Его родной сын.
— Кто здесь? — спросил доктор.
Мануэл собирался ответить, но спазмы сдавили горло. И осторожно, словно боясь кого-то разбудить, он приблизился к доктору.
— А, это вы?
Доктор Леонардо поднялся с соломы и пожал ему руку.
— Пойду пошлю за санитарной каретой.
— Ой, сеньор доктор! В ней же арестантов возят.
— Лучше, чтобы она здесь умерла?
Такой оборот дела ошеломил его.
— Молитесь за нее, если умеете, — добавил врач. — Ее спасет только чудо.
— Но сеньор падре сказал… он сказал, что никакого чуда нет.
— Надеюсь, оно произойдет с вашей женой. — И, не дав ему опомниться, доктор Леонардо вышел.
Конюх стащил с головы клетчатый берет в знак прощания и помедлил немного у двери. Затем чуть слышно свистнул лошадям, которые уже стояли у кормушки, и опустился на солому рядом с женой. Ему не терпелось поговорить о сыне, о том, кем он станет. Он зарекался не пить хмельного — «с места мне не сойти, коли хоть каплю в рот возьму, никогда и пальцем тебя не трону, не как в ту ночь, когда негодяй Кадете меня прогнал».
— Знаешь, Мария… А руки у тебя прямо как ледышки. Дай-ка я их погрею. Будь у меня деньги, Мария…
Он грезил наяву, и так приятно было ему говорить о сыне, что даже голос у него стал другим, нежным, а не задиристо петушиным, как обычно.
— Ты слышишь, Мария? Знаешь, кем будет наш сын? Кем ты хочешь? Только не доктором, это мне не по карману… Если бы все докторами были, кто б тогда лошадей холил? Ты меня слышишь?
Он дрожал от холода. Заботливо укрыл жену, наложив сверху побольше соломы, и сам укутался потеплее; и всю ночь не выпускал Мануэл влажную, безжизненную руку Марии, словно пытался что-то удержать,
ПОВЕСТЬ, КОТОРУЮ ОН ПРОЖИЛ
— Той ночью и померла моя мать? — спросил он взволнованно.
— Нет, нет. Только не перебивай, пожалуйста, так часто, — досадливо отмахнулся я. — Вообрази, что слушаешь рассказ о ком-то постороннем, иначе у нас ничего не выйдет.
Почти целую неделю я писал эти странички; меня отвлекала жизнь камеры, и я предпочитал работать после обеда, когда все погружалось в сон. Но отрешиться от тяжелых дум часто не удавалось, как и не удавалось преодолеть назойливость моего земляка; он то и дело подсаживался ко мне, пытаясь заглянуть в тетрадь.
Я нервничал, с детским упрямством заслонял локтем бумагу, но он оставил меня в покое, лишь когда я объяснил, что его присутствие мешает мне сосредоточиться, Он огорчился и пришел в недоумение, однако стал держаться поодаль, и я сам его позвал, чтобы почитать дальше. Он немного растерялся, но, оправившись от смущения, засыпал меня вопросами. И опять пришлось пускаться в объяснения. Он просил кое-что добавить: о Толстяке, к примеру, он слышал, только все ж лучше описать его. И что Терезина таверна была за углом — напоминать не надо, но почему я забыл сказать, что над дверью висел фонарь, и почему не сказал, что Щегленок умер во время чумы?
— Да пойми ты в конце концов, что пишу я, а не ты, — вспылил я. — Если так, то лучше бросить…
Сейчас я понимаю, что был не прав.
Алсидес обещал больше не прерывать чтение, и я обрадовался такой покорности. (Да, звали его Алсидес. Позже расскажу, как дали ему это имя.) Конечно, я был несправедлив к нему. Но работа в тюремной обстановке до того меня измотала, что я был не в силах даже слушать его, чтобы обогатить подробностями мою повесть. Повесть, которую я писал, а он прожил. В том-то и горе: мы стояли на противоположных берегах, а надо было примирить наши разногласия, что удавалось мне лишь изредка.
Помнится, я сказал однажды:
— Имей в виду, я не стану описывать улицу, где находилась конюшня. Для меня это не важно.
И снова принялся убеждать его, чтобы он относился к своей повести так, словно речь идет о ком-то постороннем. Он не протестовал. В других условиях я, разумеется, поступил бы иначе.