Я почувствовал, как страх заползает в сердце. Если я его не задушу, они, подлые зеленые гады, ползучие гады, восторжествуют и очернят мое имя. Имя… Да что это я, в самом деле? Пекусь о своем добром имени, точно чванный буржуа?! Ни родители, ни друзья никогда обо мне не узнают. Сколько лет я не был на родине?
Но не это было главным в тот момент. Что ответить, если на очной ставке старик меня выдаст? Нет, я не знаю этого человека. Не грешно ли его позорить, когда я сам не обратил внимания, как повязан шарф, сам оказался виновником — единственным виновником — своего ареста? Нет, борьба слишком жестока, чтобы миндальничать. А вдруг старик подумает, что я его предал? Вдруг он подумает, что я нарочно пренебрег этим предупреждением насчет шарфа? Вдруг решит, что я осведомитель полиции и гестапо, и сообщит об этом на волю? Поверят ли друзья? Поверит ли Луиза?
Должно быть, я закричал, потому что примчался надзиратель и кинулся ко мне, пытаясь поднять. Я не удержался на ногах и упал. Тогда он посадил меня, прислонив к стене.
— Долго не сиди… Лучше встань, если сможешь…
— А зачем?!
Тут я испугался, что он сообщит им о моем состоянии и они вернутся.
— Все в порядке, просто мне так больше нравится. Прохладнее. Я хочу прохладиться.
Он спросил:
— Тебе что-нибудь нужно?
— Мне?
— Ты кричал.
— Это я во сне. Что-нибудь приснилось.
Он расхохотался. Видимо, он был высокий и сильный, таким оглушительным показался мне его смех. Я поднял глаза, но и по сей день понятия не имею о его наружности. Взгляд охватывал небольшое пространство, и то, что попадало в поле зрения, было искажено.
— И чего ваш брат встревает в эту заваруху? Тебе-то какое дело, что у нас тут немцы хозяйничают? Ты же иностранец. Я вон француз, да и то помалкиваю! Соображать надо! — Он понизил голос. — А коли не в чем тебе признаться, держи язык за зубами. Брехать-то зачем?
Что означал этот намек? И был ли он намеком? Спросить про старика? Но кто поручится, что этот тип не доносчик и не задумал таким манером вкрасться ко мне в доверие?
— Будь мне что-нибудь известно, я бы не стал запираться, — проговорил я после длительной паузы.
— Ну, дело твое. — Голос его звучал отчужденно в этих стенах. — В другой раз не кричи.
Я улыбнулся. Лицо болело. Улыбаться было больно.
Едва захлопнулась дверь и снова стало темно, как я пожалел, что не спросил про старика. А вдруг он уже умер? Вдруг его убили? Это всего лишь догадка, только догадка. Не думаю же я, что это меня спасет? А почему бы и нет, ведь его все равно расстреляют или отправят в концлагерь.
Я понял, что начинаю сдавать.
Слева застучали в стену. Сперва я не обратил внимания, но, прислушавшись, понял, что это код. С трудом угадывая буквы, я составлял из них слова. «Кто ты? Передай соседу, что Жильбер меня предал». И старик сообщит то же самое, если я заговорю. Из камеры в камеру, из тюрьмы на волю. По всему Парижу, по всей Франции разнесется слух, что я предатель.
Стук в стену не прекращался. Но я уже не слушал. Скорее набраться сил, не дать им застигнуть себя врасплох. Я закрыл глаза, пытаясь уснуть; усилием воли отогнал мысль о возможной гибели старика и после этого задремал, забылся тяжелым сном в ледяной тьме.
Сколько дней я там пробыл, не знаю. Надзиратели отпирали дверь, ставили миску с едой, не забывая поливать пол, чтобы я не ложился. Но человек ко всему привыкает, и вскоре я уже спал, вытянувшись во весь рост.
Да, я не знаю толком, сколько дней я там пробыл. Помню одно — если мне не изменяет память, — я заставил себя не думать о старике; каким-то чудом научился узнавать время, и всякий раз, когда в коридоре слышались шаги или ночью на тюремном дворе гудели машины, сердце у меня обрывалось: «Не за мной ли?» Первые дни я леденел от страха. Постепенно, капля за каплей, безмолвие просочилось в мою плоть и кровь, и пелена недоверия сгустилась в плотную стену, столь непроницаемую, что иногда я сам не мог ее пробить. Время вколачивало в мою голову минуты и часы, точно огромные; гвозди; но потом исчезли, растворились и время, и тоска, и отчаяние.
Одиночество притупило восприятие окружающего мира, И лишь в глубине души осталась уверенность да на крашеной решетчатой двери черточки, сделанные ногтем, — это считал дни мой предшественник.