Семь Башен — это не монастырь. Скорее прибежище для сумасшедших, но опять же, самобытных святых часто обвиняют в сумасшествии и богохульствах. Разве сам Иисус не был распят за справедливость и социализм? На следующий день он возвращается, чтобы рассказать мне о свами, с которыми он встречался в Индии, о том, что в восточной традиции есть место для духовного поиска; он рассказывает истории о юных королях ганджи в дредах, расхаживающих обнаженными по базарам, задыхающихся пеплом от жженного слоновьего говна, а уважаемые владельцы магазинов обкормили их самосой, и чапатти, и мисками дхала, печальные сказки об уволенных гражданских служащих, которые надевают набедренные повязки и отправляются странствовать вместе со своими старшими друзьями, оставляя своих жен и детей на несколько месяцев, на время путешествия дхармсалы. Иисус долго говорит, наслаждается аудиторией и возможностью попрактиковаться в английском, и я точно как пленник, он может рассказывать мне все что угодно, и я буду слушать его, бушует еще одна гроза; и вот я снова в поле зрения Иисуса, две недели, проведенные в городке на склоне холма, возносящемся высоко над Гангой, быстро пролетают; он клянется, что видел там духов природы, облака сознания, и я цинично улыбаюсь, представляя себе туманное сафари. Ну и пусть, все равно у меня бегут мурашки по коже, точно так же, как я вздрагиваю при мысли о великой Американской дороге, о свободе сидеть за рулем пикапа «Додж», с полным баком бензина, и быть настолько восприимчивым, чтобы слушать и понимать, что все на свете возможно.
Повисает пауза, может, ему кажется, что он слишком много сказал, слишком открылся и подставился, и теперь его будут презирать. Вот в чем проблема, мы снова оказываемся в критическом возрасте между детством и тем переломным моментом, когда мы понимаем, что должны прятать свои чувства. Чтобы нарушить молчание, я спрашиваю Иисуса, что за люди сидят с Папой. Я не называю их гоблинами, или мартышками, или мартышками-гоблинами, или любым другим детским выражением, потому что это выдаст мою собственную слабость; и он вздыхает и объясняет, что, как и Папа, это люди-загадки, их личности и преступления неизвестны. Они собираются кучками и находятся под защитой Папы, они живут сами по себе и не общаются с изгоями; он спрашивает, могу ли я различить их между собой, и я признаюсь, что нет. Он кивает и говорит, потому что у них одежда — одна на всех, и это меняет их внешность; они все вместе каждую неделю ходят к парикмахеру, четко каждую неделю, сила в числах, их волосы сбриты до кости, зима, и у всех на головы накинуты капюшоны, скрывающие лица. Я думаю о монахах, добро и зло сосуществуют так близки друг к другу; и он спрашивает меня, почему я смеюсь, и я отвечаю ему, а он качает головой и говорит, что это плохие люди.
Боров контролирует поток героина в корпусе, но Иисус полагает, что именно Директор, классический лицемер, заправляет всем этим. Он показывает мне разных заключенных, которые сидят на героине, и объясняет ситуацию. Нельзя отделить натуру этих людей от натуры их преступлений, но то, что в корпусе Б царит такое напряжение, также связано с наркотиками. Героин доступен для тех, у кого есть деньги, и это потому возникают проблемы. У многих парней нет практически ни копейки, им едва хватает на чашку кофе, не говоря уж про герондос. Они не хотят принимать суррогат, который прописывает доктор. Они мечтают о героине, и это является причиной бед между теми, у кого он есть, и теми, у кого нет. Богатые нарки и бедные нарки находятся в состоянии войны. Еще они воюют с другими парнями, обычными преступниками, которые презирают сидящих на наркоте как слабовольных. Плюс еще преступники, мучающиеся ломкой, они привыкли к постоянному потоку героина, а потому сходят с ума и калечат себя, у психов хрупкое душевное состояние, и каждый здесь одинок, и злоба и насилие не прекращаются. Иисус говорит, тут творятся удивительные вещи, отнюдь не зло. Но в эти последние несколько дней все было спокойно, и он соглашается. Это предчувствие Рождества.