Рыжик постепенно осваивал «технику» утиной охоты, становился таким же дельным помощником, как Зента.
Первые успехи вскружили мне голову. Мысль моя вознеслась высоко. Я уже предвидел день, когда приглашу специалистов-собаководов и покажу им работу Рыжика:
«Новая порода охотничьей собаки. Прошу любить и жаловать».
Надо было испытать Рыжика на боровой дичи. Я начал с уток, потому что там вся работа лисовина была на виду, в лесу же труднее следить за поиском и стойкой. Теперь, казалось мне, совершенно безопасно пустить лисовина по тетеревам.
Мы отправились в лес. Сперва Рыжик бегал рядом с Зентой, затем куда-то исчез. Я давал позывные. Лисовин не шёл на свисток.
— Зента, Рыжик пропал! Ищи Рыжика!
Собака знала эту команду — так мы часто играли на усадьбе. Лисёнок прятался в копнах соломы или в бурьяне, и Зента отыскивала его.
…Минут через десять послышался лай Зенты. Я зашагал на голос. Собака, стоя у входа в жилую лисью нору, отрывисто и сердито тявкала. Временами лай переходил в растерянный визг.
«С ума спятил, дурашка! — корила она приёмыша. — Выходи скорее!»
Мне всё стало ясно: зов предков увлёк Рыжика в подземное логово. Он слышал голос «матери» и не отзывался. Ему было хорошо и уютно в норе. Значит, то древнее, что проснулось в нём, было сильнее привязанности к собаке-воспитательнице, к человеку- хозяину.
На всякий случай я дунул в свисток. Лисовин не выходил. Со мною не было ни топора, ни лопаты, чтобы откопать предательскую нору. Да и какой смысл копать! Разве поправишь непоправимое?
Я отозвал собаку и двинулся к дому. Зента дважды поворачивала назад, жалобно тявкала там, где остался её непутёвый «сын». Как не хотелось ей возвращаться без него в деревню!
Была ещё маленькая надежда: Рыжик опомнится и, проголодавшись, вернётся на второй или третий день.
Рыжик не вернулся…
Мы с Зентой попрежнему охотимся в том лесу. Иногда я даю резкие позывные, останавливаюсь. Мне думается, лисовин выбежит из кустов и радостно прыгнет на грудь. Зента стоит рядом и ждёт. В добрых глазах её — напряжение, боль.
— Рыжик! — зову я.
Никто не отзывается. Тишина.
Это было в дни осеннего перелёта.
Задолго до рассвета я вышел к заливу, где всегда садились на жировку пролётные утки. Обычно тут стрелять приходилось по сидячим: залив клином вдавался в мелкий ельник, скрадывать птиц было удобно.
Теперь же картина изменилась. Осень была сухая, вода сошла, кромка залива оказалась далеко от леса.
Я призадумался.
Когда посветлело, я увидел множество птиц. Вся поверхность воды была покрыта чёрными движущимися точками. На отмели копошились кряквы, чирки, широконоски, гоголи, нырки, свиязи, серухи. Я смотрел на птичий базар и не знал, как быть.
Чтобы приблизиться к уткам на выстрел, надо было вылезать из ельника на заболоченную луговину, совершенно открытую, где земля чавкает под сапогом, а я знал, что осенняя утка осторожна, далеко видит и слышит человека.
Я уже мало-помалу примирился с мыслью, что на этот раз из охоты ничего не выйдет, и хотел повернуть к дому, но тут моё внимание привлекла лиса.
Она вышла из того же ельника, в котором я стоял, и ползком передвигалась по мочажине к отмели, где у самого берега кишмя кишели жирные осенние утки. Птицы беззаботно кормились, окунали головки в воду и время от времени разговаривали о чём-то на своём птичьем языке.
Подберись к ним лиса на расстояние прыжка, она могла бы недурно позавтракать в это тихое осеннее утро.
Я смотрел на лису в. полевой бинокль, она была передо мной как на ладони. До чего же она ловко ползла! Острая мордочка плотно прижалась к земле, подогнутые и чуть откинутые в сторону лапы работали совершенно незаметно, пышный светлосерый хвост — лисья краса и гордость, — теперь не нужный, был вытянут и волочился по лужам, по ржавой, мокрой траве.
Чем ближе лиса подползала к черте, с которой можно сделать бросок на добычу, тем изящнее, осторожнее становились её движения.
Она подолгу замирала, вжималась в липкую, холодную грязь, потом её рыжая голова с прижатыми ушами чуть-чуть продвигалась вперёд, и она опять останавливалась.