Письма блестящие, острые (недаром декабристы их сохранили), однако ж Пушкину, жившему в Михайловской ссылке, существенно повредить не могли; с тех пор как его выслали из Одессы за рискованные рассуждения в одном послании, он обращается с почтовым ведомством осторожно. Впрочем, Следственная комиссия, конечно, учла, что поэт был в дружбе и на «ты» с двумя отъявленными бунтовщиками.
Процесс шел своим чередом. Против Бестужева и Рылеева хватало улик и без писем.
В июле 1826 года Рылеева и четырех других повесили.
«Михаил Лунин… по окончании чтения сентенции, обратясь ко всем прочим, громко сказал: „Il faut arroser le sentence“ („Приговор должен быть окроплен“) — преспокойно исполнил сказанное. Прекрасно бы было, если б это увидел генерал-адъютант Чернышев».
Так рассказывают декабристы Цебриков и Анненков.
«Когда прочли сентенцию и обер-секретарь Журавлев особенно расстановочно ударял голосом на последние слова: „на поселение в Сибирь навечно!“, Лунин, по привычке подтянув свою одежду в шагу, заметил всем присутствующим: „Хороша вечность — мне уже за пятьдесят лет от роду“ (и будто после этого вместо слов „навечно“ стали писать в приговорах — „пожизненно“)».
Так рассказывает декабрист Розен.
История эта вызвала споры и сомнения: другие осужденные не слыхали таких острот. Лунину было не «за пятьдесят», а «около сорока». Впрочем, он был столь легендарен, что молва могла уже шутить и «окроплять» за него. Из сотни известных его поступков современники имели право вычислить или сконструировать несколько неведомых…
Лунин, Бестужевы, Муравьевы, Якушкин, Пущин, Волконский и десятки других идут в Сибирь… По закону их бумаги, не приобщенные к делу, следовало возвратить семьям; однако десятки писем, в том числе послания Пушкина, исчезли бесследно. Кое-кто из людей со связями спустя несколько десятилетий запросил III отделение, не сохранились ли там пушкинские бумаги. Было отвечено, что бумаг нет. На самом деле, кроме агентурных донесений, в доме у Цепного моста, где была штаб-квартира российской тайной полиции, хранилось большое секретное дело А. С. Пушкина. Однако писем к декабристам не было и там.
«Вероятно, взятые Ивановским бумаги, — писал их первый исследователь Вячеслав Якушкин, — были предназначены к выдаче родным декабристов, но ими получены не были; быть может, Ивановский взял их даже с разрешения своего начальства».
Ленинградские ученые Вацуро и Гиллельсон пристальнее пригляделись к надворному советнику и литератору Андрею Ивановскому в период после окончания декабристского процесса, когда приговоры приведены в исполнение… Как-то уживались в Ивановском две довольно различавшиеся натуры. Исправный, культурный чиновник служит в III отделении, то есть тайной полиции, и одновременно печатается в журналах и альманахах. В 1828 году он сам издает альманах «Альбом северных муз», где рискует, разумеется без указания на авторство, напечатать смелые строки приговоренных людей — Рылеева, Александра Бестужева; позже пытается помочь ссыльным Федору Глинке, Александру Корниловичу.
Все это по тем временам было чрезвычайно смело, пахло каторгой или солдатчиной… Между тем шеф жандармов А. Х. Бенкендорф очень доволен Ивановским, вполне доверяет ему, соглашается быть «восприемником новорожденной дочери».
Когда до шефа дошло, что Пушкин находится в подавленном состоянии из-за запрещения ехать в армию, действовавшую против Турции (1828), Ивановскому было приказано навестить поэта и ободрить. Сохранились воспоминания чиновника об этом визите. Узнав, что можно ходатайствовать о присоединении к одной из походных канцелярий, Пушкин оживился и будто бы воскликнул:
«Вы не только вылечили и оживили меня, вы примирили с самим собой, со всем, и раскрыли предо мною очаровательное будущее! Я уже вижу, сколько прекрасных вещей написали бы мы с вами под влиянием бусурманского неба для второй книжки нашего „Альманаха северных муз“…
Мы обнялись.
— Мне отрадно повторять вам, что вы воскресили и тело и душу мою».
При этом свидании Ивановский, конечно, не признался Пушкину, что держит дома коллекцию его писем к Рылееву и Бестужеву. Этот секрет он открывал только самым близким людям и, кажется, вместе с ними жалел о загубленных литераторах.