Творцы русской идеи - страница 11
Главная проблема Канта и его последователей — свобода. Для решения антиномии свободы была написана «Критика чистого разума». Кантовское решение проблемы: эмпирический мир лишен свободы, она существует только в ноуменальном мире. Нравственное поведение требует действовать ноуменально в эмпирическом окружении. Православная религия сразу ставит верующего в ситуацию ноуменального мира, требует вести себя вопреки эмпирии. В неопубликованной главе к роману «Бесы» Достоевского есть примечательный диалог. Ставрогин спрашивает епископа Тихона, может ли он своей верой сдвинуть гору. Ответ: если Бог велит, то смогу. Возражение Ставрогина: получается, как если бы Бог сделал это сам. Епископ не согласен: нет, это сделаете вы сами, но вера должна быть безграничной.
Я — не религиозный теоретик, не фанатик православия, но из нашей философской литературы знаю, что православие, более чем западные ветви христианства, наделяет человека свободой воли. Если человек захочет, то, уповая на Бога, он может сдвинуть гору. Важно не то, что это произойдет, а что человек убежден в этом. Отсюда следующие пассажи у Ильина и Бердяева: «Православный русский верит в свободную волю и свободную совесть»>13. «В глубине русского народа заложена свобода духа ббльшая, чем у более свободных и просвещенных народов Запада… Огромность свободы есть одно из полярных начал в русском народе и с ней связана «русская идея»>14.
Поэтому вызывают улыбку нынешние наивные призывы и здесь «учиться у Запада»: дайте, мол, нам протестантизм с его индивидуализмом и предопределением, а то пропадем! В. Хорос надеется на то, что «будут развиваться в русском православии реформационные течения, способные выполнить функции, аналогичные европейскому протестантизму»>15. Нужны ли нам такие функции? Каждому свое!
Я не хочу сказать, что наши духовные дела в идеальном порядке. Есть в русском характере черта, прямо противоположная личной свободе. Толстой назвал ее — «роевое начало», потребность прильнуть к таким же, как ты, подобно пчеле, прилипающей к рою. Безусловная русская черта — привязанность к России в целом и к родным местам, к языку, к соотечественникам. Отсюда — ностальгия, тоска по родине, если теряешь ее даже на непродолжительное время. Быть за границей любопытно, но неуютно, несмотря на бытовые удобства: тянет домой, к родным устоям, за которые привычно держаться. Неистребима потребность в общении с близким (пусть первым встречным) — не просто в обмене информацией, а в стремлении излить душу, вести доверительный разговор, когда тебя понимают и ты понимаешь с полуслова, а то и вовсе без слов — глазами, жестом, мимикой, ибо и так все ясно, хотя говорить можно без конца. Эту потребность быть частью целого, частью общей судьбы Толстой выразил в образе мужика Платона Каратаева («Война и мир»). Дворянин Чаадаев, бросивший вызов русской истории, четче других сформулировал это русское кредо: нами владеет прежде всего ощущение связи с отечеством, семьей, идейной средой; человек не имеет другого предначертания, как эта работа по уничтожению личного бытия и замены его бытием социальным и вполне безличным. Отсюда самозабвение в общих начинаниях. Воинская доблесть в первую очередь.
Роевое начало — залог успеха. Но и знак беды. Беду предчувствовал Достоевский. Его «Легенда о Великом Инквизиторе» взята не из головы, а из глубин русского сердца, в которых он увидел готовность и даже потребность отказаться от личной свободы и ответственности, переложить их на кого-нибудь другого, верить и повиноваться ему, и — «непременно всем вместе». Достоевский предвидел Сталина — не человека, но явление.