Зима в Сегесте была долгой, и я успел узнать, что такое страх. Много раз случалось так, что мой страх разрастался и заполнял собою все мое существо, и тогда я жалел, что вообще родился когда-то на свет. Я не могу объяснить, откуда он брался, этот страх, но стоило ему возникнуть, как я начинал чувствовать себя узником, окруженным крепкими стенами. Впрочем, стены эти были не снаружи, а внутри меня. Я знал, что существует некий узел, который мне надлежит развязать, но к которому я пока даже не могу подступиться.
Роды Арсинои я почти не помню, потому что они пришлись на плохую для меня ночь. Мальчик родился на рассвете, когда шел холодный проливной дождь. Микон облегчил ей боль какими-то снадобьями и оставил ее под опекой местных повитух. Мне же он сказал, что роды были легкими. Однако я слышал жалобные крики Арсинои, видел пот, выступивший от боли на ее лице, и кровь, которая текла из закушенных губ, и я не мог с ним согласиться.
Арсиноя сама кормила ребенка, и молока у нее было так много, что часть его пропадала зря. Боги были милостивы к нам: мальчик оказался крепким и громко кричал с самого первого дня. Я так радовался первенцу, что хотел сразу же дать ему имя, но Дориэй сказал:
— Не будем спешить с именем. Давайте подождем какого-нибудь знака.
Также и Арсиноя просила меня:
— Не обижай Дориэя, торопясь дать имя ребенку. По-моему, малыш будет счастлив, если мы назовем его Дориэем.
Если говорить откровенно, то я считал, что Дориэй вмешивается в дела, которые его совершенно не касаются, но он так разволновался, когда увидел ребенка, что я, хотя и удивился, смолчал. Сразу же после того, как Дориэй посмотрел на мальчика, он отправился в храм Геракла, чтобы принести там благодарственную жертву. Этот храм он отобрал у финикийского бога огня, и за это на него очень обиделись отцы города.
Весна была уже совсем на пороге, когда внезапно дожди сменились сильными бурями, которые ревели дни и ночи напролет и валили деревья в окружающих Эрикс лесах. Дориэй становился все более хмурым и как-то странно смотрел на меня.
Я часто заставал его с Арсиноей — он беседовал с ней, не спуская при этом глаз с мальчика. Но стоило мне появиться, как оба замолкали. Потом Арсиноя находила себе какое-нибудь занятие и принималась болтать о пустяках. Если же в комнату заходила Танаквиль, то всем нам становилось неловко — такой она дышала злобой. Арсиноя опасалась за ребенка, но я надеялся, что Танаквиль со временем полюбит мальчика. Разве кто-нибудь может желать зла такому малышу, думал я. Отцовская гордость ослепляла меня так, что я ничего не замечал.
Потом наступил тот весенний день, когда перед дворцом нашли мертвую собаку, связку поломанных стрел и разбитый глиняный кирпич. Все это было завернуто в окровавленную тряпку. К сожалению, нам не удалось избежать огласки, потому что нашли сверток и развернули его какие-то случайные прохожие. Танаквиль побледнела и сказала:
— Карфаген уже не присылает в Сегесту послов для переговоров, а только сообщает нам о своем решении, причем так, как если бы мы были варварами, не понимающими их языка.
Дориэй нахмурился и сказал:
— Это сделали не карфагеняне, я уверен. Это все ты с твоими сыновьями. Вы составили заговор против меня и хотите поднять в городе бунт. Я давно подозреваю тебя, жена!
Я не знал, были ли у него какие-либо основания говорить так, однако понимал, что Танаквиль была способна на все ради того, чтобы удержать мужа. Могла она опуститься и до таких низких поступков — лишь бы Дориэй почувствовал себя неуверенно и стал искать в ней опору. Воздев руки в небу, Танаквиль запричитала:
— Дориэй, Дориэй, вспомни, что мои предки основали когда-то Карфаген. Карфагенские боги ничуть не хуже греческих, и они подсказали мне, что ты очень изменился и готов совершить страшную ошибку. Разве не я, о муж мой, помогла тебе сделаться царем Сегесты? Так как же ты можешь теперь подозревать меня в коварстве и лживости?